— Сидай, Василь, — говорит. — Знаю, в какое сурьезное место ты раненный, и поэтому садись рядом со мной, на командирское место. Тут помягче будет.

— А где же, — говорю, — хозяина оставил? — У комдива важное совещание. За доктором по­слал... Да ты сидай, не стесняйся!

Легко сказать — сидай! Я только и мог с грехом по­полам на одной половинке сидеть. Ладно, думаю, дорога ровная, доеду. Идти-то тоже не сахар. Отдает аж в пе­ченку. Кое-как пристроился на генеральском сиденье, си­жу помалкиваю. Лешка хоть и ефрейтор, а комдива во­зит. Большой человек. Он с комдивом запросто беседует, а я его и в глаза-то раза три видал, комдива, значит. Едем, Щучья Голова трещит как сорока. Уж о чем тол­ковал, и не помню. У меня одна мысля в голове: «Ско­рее бы до санчасти...» Хоть и мягкое генеральское си­денье, а чувствую — из раны сочится сукровица.

— Ух, какой ты сурьезный человек, Василь, — ска­лит зубы Лешка. — Точно как мой комдив. И вид у тебя представительный... Один зад чего стоит! На-ко, надень!

Достает откуда-то генеральскую фуражку со шнурка­ми, кокардой и нахлобучивает мне на голову.

— Вылитый генерал! Маршал... — хохочет Лешка. Ты фуражку-то не снимай... Военврач из санчасти вы­скочит, честь тебе отдаст...

Гляжу, Лешка перестает смеяться и тормозит. Прямо на дороге поваленная сосна. Ни пройти, ни проехать.

— Что за чертовщина! — ругается Щучья Голова. — Вчера ехал — ничего не было.

Остановились мы, Лешка выскочил из-за руля — и к сосне, а мне никак задницу от сиденья не оторвать. От­крылась моя рана, ногу свело. И тут вижу, из-за стволов выскакивают бойцы с автоматами. Лешка что-то им за­кричал, стал показывать на дорогу, а они в него из ав­томата как шарахнут! Закувыркался по земле Щучья Го­лова и затих.

А я как примерз к месту. И карабин мой остался в стройбате. Хватаю с сиденья Лешкин автомат и даю очередь по этим самым в нашей форме. Дотумкал, что это переодетые фрицы. Иначе с какой стати Лешку ухлопали? Залегли они, а по мне почему-то не стреляют. Правда, вгорячах я это не сразу сообразил. В общем, ко­гда диск стал пустой, они вытащили меня из машины, заткнули рот Лешкиной пилоткой, скрутили руки

верев­кой и поволокли вдоль леса по краю вырубки. Лопочут что-то по-немецки, довольные такие.

Наконец останавливаемся. Гляжу — в молодом ель­нике транспортный самолет замаскирован. Двухмотор­ный. Выкатили его на чистое поле, запихнули меня, са­ми забрались. Летчик запустил моторы, самолет затряс­ся, побежал по полю и взлетел...

И знаешь, куда меня прямым ходом доставили? В Берлин. В абвер. Военную разведку, по-ихнему. Допрашива­ли меня разные важные генералы. Никак не могли взять в толк, что я рядовой боец. Сапер. За командира дивизии приняли. Они специально группу отрядили за линию фронта, чтобы захватить нашего комдива. Самолет не пожалели для такого дела, и вдруг на тебе! Заместо генерала гвардии рядового Василия Гаврилыча Ивано­ва приволокли... Я им и то растолковываю: „какой же я генерал? Поглядите на мою вывеску. Али на ру­ки. У генералов разве такие бывают руки? Одни мо­золи да порезы.

 И физиономия-то у меня самая наипро­стецкая.

А и их, разведчиков-то, тоже понять можно. Думали — генерала сграбастали, уже небось готовились же­лезные кресты нацепить, и вдруг вместо генерала ока­зывается самый обыкновенный рядовой. Обидно, конеч­но, им было.

Побывал я в трех лагерях для военнопленных, два раза бежал, и оба раза поймали. Чудом жив остался.

Поглядел бы ты на меня в то время: кожа до кости. Помаленьку отошел, силенок набрался... Помню, когда к своим попал, на радостях чарку хватил — свой брат са­пер преподнес — так чуть богу душу не отдал. Оглуши­ло, как быка молотом...

После войны тоже немало побродил по родной зем­ле. И маляром был, и сапожником, и дорожным рабочим, и плотничал, конечно. Где только не был, а осел тут, в Смехове. Последнее время места себе не находил там, в чужом краю. И работа хорошая была, и заработок тоже... Все бросил — и домой. И вот тут с сорок восьмого года. А дома мои в поселке стоят еще довоенные. Плотничать-то я начал с пятнадцати лет. И дед мой был плотник, и батька...

3

Гаврилыч взвалил обструганную доску на плечо и по­нес в дом. Там пригонит он ее к другой такой же. И ля­жет доска плотно, как влитая. Гаврилыч уже заново пе­ределал половину пола. Тот, что настлал Серега Паровоз­ников со своими молодцами, горбатится, пищит и скри­пит, когда наступишь на него. А пол, уложенный Гаврилычем, ровный, без щелей. Пляши на нем — ни одна по­ловица не скрипнет. И то и другое человеческие руки де­лали, а какая разница!

Глядя, как ловко орудует топором и рубанком Гаври­лыч, Артему тоже хочется что-нибудь сделать. Он откла­дывает альбом в сторону и берет второй топор. Поплевав на брусок, начинает точить. Гаврилыч неодобрительно по­глядывает на него. Наконец не выдерживает, отбирает топор и сам затачивает.

— Кто же мочит брусок? — говорит он. — Камень размягчается, не дает нужного эффекту, и брусок замас­ливается, портится. Точить нужно только на сухом брус­ке. Мочат лишь точило, оттого что сталь сильно нагре­вается и может отпуститься жало. И потом кто же так топор держит? Жало должно быть ровным, прилегать к бруску плотно, а не кое-как. Выбрав из отходов горбыль, Артем начинает обстру­гивать края. Плотник строгает доску рубанком и погля­дывает на художника.

— Не пойму, — говорит он, — чего это ты вздумал над деревом измываться?

— Скамейку делаю.

— Скамейку, значит? — ухмыляется Гаврилыч. — Штука нехитрая: доска да четыре ноги... Только сдается мне, ничего у тебя, друг ситный, не выйдет.

— Уж скамейку-то как-нибудь сколочу, — отвечает Артем.

— Ну-ну, поглядим...

Калитка распахнулась, и на тропинке появился Эд. Он научился открывать дверь носом. В пасти — большая кость с остатками вареного мяса. Важно прошествовав мимо Артема, Эд положил кость к ногам хозяина.

— Чего же мне обглоданную мосталыгу принес? — усмехнулся Гаврилыч. — Вот если бы маленькую...

Пес, преданно глядя в глаза хозяину, поелозил хвос­том. Дескать, закусывай, не стесняйся... Отличная кость!

— Грызи, братец, сам, — сказал Гаврилыч и потре­пал пса по шее. — Вон у тебя какие клыки! А мне уж и корку хлеба не разжевать своими зубами.

Когда Эд с костью залег в тени у колодца, Артем толь­ко покачал головой.

— Первый раз вижу такое, чтобы собака костью по­делилась...

— Знает, что я с ним тоже последним куском поде­люсь, — сказал Гаврилыч.

Закончив скамейку, Артем показал плотнику. Тот по­вертел ее в руках и осторожно поставил на землю.

— Сидеть можно, — неуверенно сказал Артем.

— Сидеть и на земле можно, — заметил плотник. — Покажи-ка лучше, чего это ты все карандашом чирка­ешь да чиркаешь?

Артем протянул ему альбом. Гаврилыч долго и внима­тельно разглядывал рисунки, причмокивал, улыбался.

— Это, стало быть, я? Ну и рожа... — Не похож?

— Брось на меня бумагу изводить... Лучше Мыльни­кова изобрази. Видный из себя и к тому ж директор спиртзавода... А это учителка? Татьянка? Гляди-ка, поч­ти голая... Добра девка, ничего не скажешь. Вот эту ри­суй. Девка, правда, с норовом, но зато красивая.

Гаврилыч с сожалением закрыл альбом, сдул пыль с обложки и вернул Артему.

— Я вот все удивляюсь, — сказал он. — Есть на све­те люди, которые книжки пишут, музыку сочиняют, вот рисуют... Это как, от рождения богом дано или научить­ся можно? 

Артем не сразу ответил. Читая книги последних лет, слушая музыку, песни, смотря кинофильмы, сравнивая живопись, он все чаще и чаще думал, что многое из все­го этого не имеет никакого отношения к настоящему ис­кусству. Модные пустые песенки под оглушающий визг оркестра, которые исполняют перед микрофоном полные достоинства, но безголосые девицы и парни; трескучие, как барабанная дробь, стишки бездарных поэтов; полу­абстрактная, полуплакатная мазня живописцев и графи­ков — все это можно легко научиться делать, не имея да­же маломальского таланта.