Когда все было закончено, председатель подышал на большую красивую печать и смачно пришлепнул к гер­бовым бумагам.

— Сына-то, слышал, назвали в честь Андрея Иваны­ча? — спросил он, проводив их до калитки.

Артем кивнул.

Носков, поглядев на дом Артема, помолодевший лет на пятьдесят, сказал:

— Я грешным делом думал — кончился тут абрамовский род... А гляди-ко, как оно вышло: наоборот! — заглянув в пакет, где сопел ребенок, ухмыльнулся: — Нос-то толстый, как у деда... Сразу видна абрамовская порода.

— Кирилл Евграфович, приходите к нам в воскре­сенье, — пригласила Таня.

— На свадьбу или на именины?

— На то и другое, — сказал Артем.

— Бороду-то небось жена заставила сбрить? — по­любопытствовал Носков.

— Так мы вас ждем, — улыбнулся Артем.

— Свадьба свадьбой, а у нас завтра важное партий­ное собрание... так ты это... приходи.

— Я же беспартийный!

— Доверяем, значит, — сказал Носков. — В семь ве­чера. В поселковом.

3

Вечером пришел Гаврилыч и принес деревянную дет­скую кровать.

— Андрею Артемычу от меня, значит, — сказал он, снимая шапку. — Персональная.

Резная с завитушками кровать-качалка была сделана из березы. Гаврилыч достал со дна круглую отшлифо­ванную поперечину и закрепил посередине в гнезда.

— Игрушки-побрякушки можно привешивать, — по­яснил он и толкнул кровать. Она легко и плавно закача­лась, будто маятник.

Артем и Таня не знали, как благодарить плотника. Уже сколько ночей они спали втроем на широкой дубо­вой кровати. Малыш часто просыпался, и Тане приходи­лось вставать, брать его на руки и, покачивая, ходить по комнате. Иногда это делал Артем. Ни в сельпо, ни в «же­лезке» детских кроватей не было. И Артем собирался ехать за кроватью в Вышний Волочек или Бологое.

— Когда ты успел? — подивился Артем, разглядывая искусно вырезанные боковины, спинки, гнутые ножки.

Гаврилыч почесал нос, ухмыльнулся:

— Как Татьянка-то уехала, я и начал помаленьку строгать... Думаю, назад воротится, так с ребенком. Ну а как было для правнука Андрей Иваныча не поста­раться?

— Ты знал, что у нас будет ребенок? — поразился Артем.

—- Так ить это дело нехитрое.

— А мне ведь ни слова об этом! — упрекнул Артем.

— Не люблю я совать нос в чужие дела, — сказал Гаврилыч. — Вы и без меня, слава богу, разобрались.

— Дядя Вася, раздевайтесь — ужинать будем, — предложила Таня.

— На дежурство мне, — сказал Гаврилыч и вытащил из кармана большие карманные часы на толстой цепоч­ке. Щелкнув крышкой, отнес их подальше от глаз и долго с удовольствием смотрел на белый циферблат. — Через семь с половиной минут заступать...

— Не спешат? — улыбнулся Артем.

Гаврилыч защелкнул крышку и постучал по ней ко­ричневым прокуренным ногтем.

— Тютелька в тютельку шлепают... С дарственной надписью самого министра всех железных дорог. Рази дареные часы могут спешить аль отставать? Позорить са­мого министра?

— С такими ценными часами на службу ходишь, — пошутил Артем. — Пускай воры магазин не тронут, а на часы могут позариться...

— Эти часы ни один вор не возьмет, — ответил Гав­рилыч. — На них моя фамилия алмазом нацарапана.

Видя, что плотник поднялся с табуретки, Артем ска­зал:

— Я не возьму кровать, пока ты не скажешь, сколь­ко я должен.

— За что? — удивился тот.

— Как за что? За кровать, понятно.

Гаврилыч с сердцем нахлобучил шапку и, косолапя, пошел к двери. У порога обернулся и буркнул:

— С бородой-то ты вроде бы поумней был... — И вы­шел, хлопнув дверью.

Таня посмотрела на мужа и укоризненно покачала головой:

— Он ведь от чистого сердца, а ты с деньгами!

Артем и сам понял, что допустил оплошность. Схва­тил с вешалки куртку, выскочил в сени. Гаврилыча он догнал у калитки.

— Забыл тебе сказать, Василий Гаврилович, в воскре­сенье у нас свадьба и рождение сына. Придешь?

Плотник посмотрел на Артема. Глаза у него были чистые и синие. А было время, когда Артем никак не мог определить цвет его глаз.

— Я тебе тоже позабыл сказать: переменил я свою службу-то... Последние ночки караулю эту дурацкую ма-газею. И вишь, оказия-то какая! В аккурат в воскресенье первый раз заступаю дежурным по станции. Уговорил ме­ня начальник. Тут взяли одну девчонку, а у ей не полу­чается. Дело-то сурьезное, не каждый может.

— Скажи, Гаврилыч, есть такое дело, которое ты не смог бы осилить?

— Есть, — вздохнул плотник. — Попробовал я как-то свою жизню на бумаге описать, целый месяц корпел, пять тетрадок извел... Начал женке читать, а она через три листа уснула... Ну, думаю, глупая баба, где ей оце­нить. Без понятия. Пошел к шурину, он мужик грамот­ный — техникум кончил... Так этот со второй страницы захрапел... Теперь, как сломает ево напополам — ради­кулит у него — ночами не спит, так присылает женку за мной. А та слезно просит, чтобы я, значит, пришел почитал свою писанину. Засыпает мой шурин от этого быстро... Только вон оно какое дело-то получилось. И сам я, понимаешь, стал засыпать... Еще раньше шурина... Ну, я побег. Время подпирает... — Он было полез за ча­сами, но раздумал и заковылял на службу.

— За подарок огромное спасибо! — крикнул Ар­тем. — А твой портрет уже в Москве на выставке... Я его вместе с портретом Машеньки Кошкиной отправил. Вчера из Москвы письмо получил.

— В Москве? — ахнул Гаврилыч.

— В Москве.

— Эх, пить бросил, — сокрушенно сказал Гаври­лыч. — По такому бы случаю... Ладно, один раз нарушу свой запрет. Отдежурю на станции, так и быть, приду погулять на твоей свадьбе... Ах ты, мать честная! В са­мой столице Москве мой портрет висит...

Ошарашенный Гаврилыч, разводя руками и качая головой, побрел к магазину.

Артем прислонился к столбу и закурил. На небе еще не было звезд, но уже сгущалась сумеречная синева. Дул южный ветер. Вместе с влагой он принес с собой запах прелой листвы, разбуженной земли и распустившейся вербы. И хотя солнце скрылось за лесом, с крыш капа­ло. Побуревший, ноздреватый снег еще цеплялся за за­боры, прятался за навозными кучами в огородах, чу­дом держался на пологих крышах. Нынче рано утром Артем слышал грачиный грай. Весенние птицы галдели на опушке леса. Теперь со дня на день жди скворцов. А увидал скворца — знай: весна у крыльца. Завтра же нужно будет сделать несколько скворечников...

Послышался нарастающий шорох, вот он превратил­ся в глухой и грозный шум — и квах! Это с крыши артемовского дома, обнажив посеревшую за зиму дранку, сполз и рухнул на клумбу порядочный кусок слежавше­гося снега. Таня включила свет, подошла к окну, при­жала к стеклу лоб и, увидев мужа, улыбнулась и пома­хала рукой. Артем видел, как она взяла на руки сына, покормила и положила на застланную пледом дедовскую кровать. Нагнулась над ним и, встряхивая черной голо­вой, что-то стала говорить. Он вдруг подумал, что этот вечер с весенними запахами, далекий грачиный крик, сползший с крыши снег, освещенное окно, стройная фи­гура жены, склонившейся над сыном, — все это оста­нется в памяти навек. И куда бы его жизнь ни заброси­ла, что бы ни случилось, он всегда вот так же отчетливо будет видеть это. В запечатлевшемся в памяти мгнове­нии все: и счастье, и Родина, и сама жизнь...

Неподалеку раздался тихий девичий смех. У сосед­ней калитки остановились двое: высокий парень в сол­датской форме и маленькая тоненькая девушка. Задрав голову, она смотрела парню в глаза. Он что-то сказал, и девушка снова засмеялась. И Артем узнал этот смех. Так могла смеяться только Машенька...

Где-то за лесом затрубил паровоз. Над домами сквозь голые ветви деревьев мигнул и погас красный огонек, а вместо него ярко загорелся зеленый. Семафор открыл­ся — путь свободен. Вспыхнули огни в клубе. Откашлял­ся, прочистив заржавевшее горло, динамик, и приятный мужской голос запел: «Не слышны в саду даже шорохи...»

Сегодня в клубе танцы.

1968—1970