На почве, слишком богатой азотом и фосфатами, табаки росли из земли неудержимо, вытягивались выше человеческого роста, становились могучими растениями со стеблями крепкими, как бамбук. Осокин тщательно срывал красные гроздья липких цветов, но это не останавливало роста — новые цветы и новые стрелы зеленых листьев росли отовсюду. Осокин прекратил поливку, но две или три грозы, пронесшиеся над Олероном, подхлестнули табаки, и они вытягивались еще сильнее.

А кроме табака в саду росли помидоры — около пятисот растений, требовавших того же ухода, что и табаки, баклажаны, всевозможные салаты, дыни, морковь, фасоль, огурцы, горошек. Собрать горошек с десяти грядок и почистить его — тут не хватало даже неутомимых рук мадам Дюфур и все время отвлекавшихся в сторону детских ручек Лизы.

Но кроме сада мадемуазель Валер у Осокина были еще его поля. На Диком поле в этом году росла кукуруза. На дальнем, в песках, — картошка. На небольшом поле в четыре ара, которое Осокину по знакомству уступил Аристид, — капуста. Было еще два маленьких поля по дороге на Дикий берег: одно — с пшеницей и другое — с рожью. Хотя эти поля и не требовали летом заботы, тем не менее они очень волновали Осокина: весной он их безжалостно прополол и теперь ждал, какой результат даст «разреженная культура», как он сам называл этот способ посева.

В июне и июле солнце встает так рано, что за ним не угонишься. Поля прозрачны. Но вот местами начинает струиться над горизонтом горячий воздух, и на дальней полоске моря, поблескивающего из-за рубчатого бархата зеленых полей, понемногу отклеиваются от водной поверхности синие миражи: Боярдвильский форт с черными глазницами бойниц и дальний мыс, покрытый высоким сосновым лесом.

В саду мадемуазель Валер в это раннее утро еще можно угадать остатки растаявшей ночи: вся тень усыпана тускло поблескивающей росой. Даже сетка паутины, висящей между двух стеблей, поблескивает крошечными бисеринками.

Но главная работа каждое утро — это наполнение двух каменных водохранилищ, похожих на римские саркофаги: в одном семьдесят ведер, в другом — сорок. Колодец широк, в нем два метра в поперечнике, и глубок — семь метров. Говорят, он никогда не пересыхает, даже в самую сильную засуху. Чтобы наполнить саркофаги, надо сто десять ведер воды.

Деревянная ось скрипит, сколько ее ни смазывай. Первые повороты легки — ведро еще плавает в воде, — потом все трудней и трудней. Можно считать ведра, но лучше ни о чем не думать, кроме того, какое движение следует сделать в ближайшую секунду, — так легче.

Во время работы весь окружающий мир виден и слышен так, будто он находится не вовне, а внутри самого человека: облачко, прилепившееея к нестерпимо сияющему июньскому небу; скользнувшая по камням колодца коричневая ящерица с черными бусинками глаз и молниевидными движениями длинного тела; огромный махаон, толчками пролетающий над отверстием колодца; звон жаворонков; перебранка сорок на вершинах вязов соседней рощи; горький вкус самокрутки, потухшей в крепко стиснутых губах; резкий перехват ведра одной рукой, пока другая держит колесо; широкая пенистая струя, льющаяся в саркофаг; лязг стремительно раскручивающейся цепи; плавающее в глубине колодца, медленно захлебывающееся темной водой жестяное ведро; и опять — облачко, прилепившееся к нестерпимо сияющему небосклону; продолговатое тело ящерицы…

Часам к девяти-десяти Осокин оставлял работу в саду и отправлялся в поля. Солнце было уже совсем раскаленным, горизонт покрывался легкой дымкой, струились волны горячего воздуха, поднимавшиеся с земли. Из сада до полей, кроме дальнего, Осокин ходил обычно пешком, и хоть все они были расположены поблизости от дома, дойти до них бывало не просто: каждый раз приходилось преодолевать три препятствия — это были Сабуа, Аристид и кузнец Массе.

Сад командана Сабуа был отделен от дороги изгородью из живых лавров, сквозь которую ничего не было видно с дороги, но все видно из сада. Как только Осокин с тачкой появлялся у лавровой изгороди, раздавался голос командана:

— Знаете, что мне удалось поймать вчера по радио после того, как вы ушли? Русские начали контрнаступление на Курской дуге. Вы понимаете, что это значит?.. — И начиналось обсуждение последних событий.

«Курская дуга! — думал Осокин, шагая в сторону Дикого поля. — Так и мой Орел скоро освободят». Перед глазами возникала поднимающаяся в гору широкая Волховская, желтое здание гимназии, театр с белыми колоннами.

— Мсье Поль, как вы сегодня поздно, я вас уже давно поджидаю. — Аристид появлялся неизвестно откуда — Осокин мог поклясться, что тридцать секунд назад дорога была совершенно пустынна. — Представьте себе, Мутон опять объелся сахарной свеклой, и его придется вести к ветеринару. Может быть, вы могли бы это сделать? Я готов заплатить двадцать франков…

Но больше всего времени занимала остановка у кузнеца старика Массе. Несколько месяцев тому назад помощника кузнеца, восемнадцатилетнего Марселя, немцы отправили на принудительные работы в Германию, и старик остался один. Массе огромен, крепок и усат, но в семьдесят лет уже не так легко взлетает молот и не так звонко отвечает на удар наковальня, как в былые годы. Осокин становился к мехам — хоть немного помочь старику.

В кузнице в самый яркий полдень — легкий и прохладный сумрак. Пахнет шлаком и раскаленным железом. На стенах висят старые и новые подковы, молоты и молотки всех размеров, зубила и напильники. Потолок закопчен, стены черны от въевшейся в дерево, окаменевшей сажи. Сперва краснеют, потом белеют от жара раздуваемые мехами угли; подхваченная горячим вихрем, под потолок взлетает серая зола; медленно наливается пурпурной кровью положенный на угли железный болт; вот кровь отливает, и болт становится белым, почти прозрачным; ловко подхватив его клещами, Массе кладет болт на наковальню.

Звон железа о железо заполняет всю кузницу и становится таким густым, что Осокин на некоторое время глохнет. Разве не такой же был грохот, когда он ударил немца в висок? Или нет, тогда грохота не было, — стояла полная тишина. Даже выстрел был не слышен. Из-под головы потекла кровь… Из-под головы? Теперь кажется, будто кровь выступала из досок, как выступает смола на горячем солнце…

Как экран немого кинематографа, светится прямоугольник открытой настежь двери; площадка, утоптанная копытами привязываемых для подковки лошадей; в немощеной, расширяющейся перед кузницей дороге глубокая выбоина, засыпанная голубыми скорлупками морских раковин; край заплетенного тростником покосившегося забора. И еще — целая стайка воробьев, купающихся в пыли: распластав крылья, вздрагивая маленьким тельцем, прижимаются они к земле, потом отряхиваются, словно их облили водою, и снова приникают, впитывая каждым растопыренным перышком горячую серую землю.

Темнеют разлетающиеся во все стороны оранжевые искры. Все чаще и крепче раздаются удары: раз, два, перевернуть болт — три; дзин, дзин — дзик. Вот уже болт превращается в железную полоску. Дзин, дзин — дзик. Яростное шипенье опущенного в воду раскаленного железа. Столб пара, рассеивающийся в воздухе. На полосе появляется переливающийся накал, похожий по краскам на голубиную грудь, тот самый накал, которым гордится старый Массе.

Но пора идти — Осокина ждет кукурузное поле. Еще хорошо, что кузнец, от звона молота и наковальни ставший глуховатым, не слишком разговорчив и сразу отпускает Осокина.

В этом году кукуруза посеяна на Диком поле, на том самом, которое оказалось последним этапом возвращения Осокина к жизни, на том, к которому примыкает яблоневый сад и откуда сквозь ветки яблонь видна невысокая крыша «Шепота ветров».

«Кукуруза в этом году должна быть замечательная, — думает Осокин, — того гляди, меня перерастет. И на поле ни одной лысинки, ровные, как по ниточке натянутые ряды». Осокин заглядывает в крепко скрученный из зеленого листа узкий бокал, на дне которого светится отшлифованный круглый изумруд скопившейся за ночь росы. Вот тут, на этом стебле, уже набухает целомудренно прикрытый листом продолговатый початок, скоро растение выбросит стрелу, украшенную фейерверком маленьких цветов.