— Мои прихожане теперь дышат одним легким и смотрят в четыре глаза.

Через три недели после взрыва арсенала появился Фред. На этот раз приехал он без бумаг, ночью, как и в первое свое возвращение в сорок первом году. Уехал он уже поздней осенью, после окончания сбора винограда, и в течение всего своего пребывания в Сен-Дени должен был скрываться в подвале у Осокина. За это время удалось созвать только два собрания комитета Сопротивления. Эти собрания глубоко разочаровали Осокина: взрыв арсенала настолько перепугал Альбера, учителя Мунье и даже командана Сабуа, что стало ясно — развивать дальше диверсионную деятельность пока будет сложно. На заседаниях опять с жаром говорили о том, кто будет мэром Сен-Дени, когда уйдут немцы, — вопрос, очень мало интересовавший Осокина. Перед своим отъездом на континент Фред передал Осокину и отцу Жану полученное им из центра распоряжение — временно прекратить всякие активные действия и ждать открытия второго фронта.

Немцы, видимо, не поставили взрыв арсенала в связь с движением Сопротивления, широко распространившимся по всей Франции в 1943 году: остров Олерон, как и все побережье, скованное Атлантическим валом, до сих пор еще не был затронут партизанскими действиями. Гестапо, проводившее следствие, решило, по-видимому, что взрыв, подобный взрыву арсенала, не мог быть организован извне и что вообще взрыв, если исключить возможность несчастного случая, был подготовлен самими немцами без какой бы то ни было связи с населением Сен-Дени.

В городе ходили слухи, что кто-то был расстрелян, кто-то услан на Восточный фронт, но в точности никто ничего не знал. Даже цифра погибших при взрыве оставалась неопределенной: одни говорили — трое, другие — одиннадцать человек.

Жестокость оккупантов по отношению к жителям Сен-Дени, особенно усилившаяся после сталинградских событий, объяснялась не тем, что был взорван арсенал, а общим поведением фашистских войск в Западной Европе, почувствовавших, что война Германией проиграна. На Олероне, как и во всей Франции, строгость властей выражалась в том, что все больше людей ссылалось на принудительные работы в Германию, все больше бралось заложников, которые потом пропадали бесследно. Вместе с тем усилились реквизиции и обыски — забирали продукты, мануфактуру, вообще все, что попадало под руку. Все громче орали немецкие фельдфебели на своих солдат и на подвернувшихся французов. Часто бессмысленность предпринятых немцами работ была настолько очевидной, что объяснить их поведение можно было только упрямством и тупой злостью.

Так было и с колеями, изуродовавшими олеронские поля. На эти остро отточенные колья, как предполагалось, должны были напороться неприятельские парашютисты — на манер турецкой казни. То, что шанс «попадания» при этом был один из десяти тысяч, не имело никакого значениями вот один за другим уничтожались Сен-Трожанский лес, потом лес в Домино, наконец Боярдвильский. Крестьяне окрестили колья X «роммелевской спаржей» и по ночам таскали их на дрова. Коменданту Трех Камней лейтенанту Кунце показалось, что кольев вокруг его батареи понатыкано недостаточно, и он начал сажать «спаржу» между подводными скалами и между камнями рыболовных шлюзов. Кладка этих шлюзов — великое искусство, передававшееся на Олероне из поколения в поколение, так как класть их надо без цемента (таков уже столетний закон), а они должны выдержать напор самых больших и могучих приливов. В результате предприятия лейтенанта Кунце во время первого же прилива все посаженные колья всплыли, а шлюзы были разрушены.

После отъезда Фреда — казалось Осокину — жизнь на острове замерла. Даже с отцом Жаном Осокин встречался все реже и реже: отец Жан перестал ходить и к Осокину, и к Сабуа, и к Альберу. В городке говорили, что ла-рошельский епископ чрезвычайно им недоволен и что скоро отца Жана переведут на континент.

Однажды Осокин попытался вызвать отца Жана на разговор, но тот только улыбнулся странной улыбкой, больше похожей на гримасу, и сказал:

— Чем меньше я буду встречаться со своими друзьями, тем это будет лучше для них.

Шестого апреля, ровно через полгода после взрыва арсенала, отец Жан был арестован немецкими жандармами. Его увезли на рассвете, при аресте никого не оказалось рядом. А мадемуазель Валер нашла на своем кухонном столе записку, написанную наспех фиолетовым карандашом: «Позаботьтесь о кроликах. Да благословит вас бог».

Вскоре к Осокину заехал сен-пьерский булочник Рауль и сообщил ему от имени Фреда, что отец Жан сидит в каторжной тюрьме на острове Ре, что он обвинен в подготовке взрыва арсенала и что Осокину благоразумнее перебраться из Сен-Дени на континент и замести следы. Осокин сначала принял это сообщение за приказ и пришел в отчаяние: бросить Лизу, бросить свои поля, без которых, как ему казалось тогда, он не сможет прожить и двух недель, оставить на произвол судьбы сад мадемуазель Валер, где каждый квадратный метр земли был им по нескольку раз перекопан, где все было близким и своим, начиная от покосившихся деревянных ворот и кончая пурпуровым лучом уже зашедшего солнца, — нет, покинуть все это вот так, внезапно, добровольно, он не мог.

Но заговорил он, конечно, о другом:

— Что же я буду делать на континенте? Здесь меня все знают, а там я опять стану… иностранцем?

— Ну, это ерунда, — сказал Рауль, — вспомните бегство Мартена. Разве то, что вы русский, помешало вам войти в нашу организацию? Беда именно в том, что здесь вас слишком хорошо знают. Но вы можете остаться на острове, если хотите. Фред вас только предупреждает об опасности, которой вы подвергаетесь теперь, после ареста отца Жана.

— Отец Жан не проговорится.

— Я тоже думаю, что не проговорится, но кто может заранее знать силу человеческого сопротивления — ведь отец Жан молод. И, кроме того, говорят, что он нервный человек.

Однако, помолчав, Рауль добавил:

— Если вы все же останетесь, это будет лучше для общего дела: кроме вас и Сабуа, в Сен-Дени нам больше некому довериться. А Сабуа уже стар.

Стояла вторая половина апреля. Почти все свое время Осокин проводил теперь в саду мадемуазель Валер. Лиза часто приходила в сад играть. Осокин привез для нее с моря целую груду песка и сложил правильными кубами камни, оставшиеся от старой конюшни. Здесь, между камней, под сводом столетней фиги, было Лизино царство. Она могла играть одна, без подруг, целыми часами, и по-прежнему в тайну ее игр Осокин не мог проникнуть.

Приближался полдень. Тень цветущей яблони, пересекавшая дорожку, сдвинулась в сторону, открыв солнцу надувшуюся неподвижную лягушку. Лягушка тяжело вздохнула и потихоньку отодвинулась поближе к колодцу, где на земле еще чернели пятна от пролитой воды. Осокин с размаху воткнул мотыгу в еще не обработанную землю, на которой валялись прошлогодние капустные кочерыжки, и поднял потное лицо. В апрельском небе быстро катились маленькие крепкие облака. За высокой стеною сада кружился олеронский ветер, но здесь, в защищенном месте, было по-летнему жарко.

Осокин подошел к раскрытому парнику. На узком пространстве, прижимаясь друг к другу, зеленела рассада — бархатный коврик крошечных табачных листьев, темная зелень баклажанов, широкие листья дынь, узорные — арбузов и остренькие — томатов, уже начинавших выпускать крепкий стерженек. «Завтра же начну пересадку, — думал Осокин. — Конечно, если будут заморозки, как два года тому назад, все погибнет! Но все же надо рискнуть. Если заморозки минуют, то выиграю по меньшей мере две недели. Боже мой, какая жара!»

Он еще раз взглянул на облака и, жмурясь от света, крикнул:

— Лиза, собирайся, обедать пора. Где ты, Лизок?

— Дядя Па, я здесь.

— Голос Лизы раздался так близко, что Осокин невольно вздрогнул и обернулся.

Позади, взобравшись на широкий край колодца, стояла Лиза. Она держалась руками за ржавую цепь и старалась заглянуть внутрь. Солнце просвечивало сквозь ее коротенькое платье, и Лизины ноги казались особенно длинными и тонкими.