Изменить стиль страницы

Потом прочел псалом:

— Laudate pueri Dominum…[28]

Федерико и Джованни ди Скордио поднялись, взяли гроб. Пьетро открыл перед ними двери. Я следовал за ними. За мной шли священник, клирики, четверо слуг с горящими свечами. Пройдя по безмолвным коридорам, мы дошли до часовни в то время, как священник читал псалом:

— Beati immaculati…[29]

Когда гроб внесли в часовню, священник произнес:

— Hic accipiet benedictionem a Domino…[30]

Федерико и старик поставили гроб на маленький катафалк посреди часовни. Все преклонили колени. Священник прочел другие псалмы. Потом произнес моление, чтобы душа Невинного была взята на небо. Затем снова окропил гроб святой водой и вышел в сопровождении клириков.

Тогда мы встали. Все было готово для погребения. Джованни ди Скордио взял легкий гробик на руки, и глаза его остановились на стеклянной крышке. Федерико первый опустился в склеп, за ним старик с гробом; потом опустился и я со слугой. Никто не произнес ни слова.

Склеп был обширный, весь из серого камня. По стенам были выбиты ниши, некоторые уже прикрытые плитами, другие открытые, глубокие, полные мрака, ожидающие. С арки свешивались три лампады, наполненные оливковым маслом; спокойно горели они во влажном и тяжелом воздухе маленьким неугасимым пламенем.

Брат сказал:

— Здесь.

И указал на нишу, которая находилась под другой, уже прикрытой плитой. На этом камне было вырезано имя Костанцы; буквы слабо блестели.

Тогда Джованни ди Скордио простер руки, на которых лежал гроб, чтобы мы могли еще раз взглянуть на покойника. И мы посмотрели. Сквозь стеклянную крышку это маленькое посиневшее личико, маленькие сложенные ручки, и эта одежда, и эти хризантемы, и все эти белые предметы казались бесконечно далекими, неосязаемыми, точно прозрачная крышка гроба на руках у старика давала нам возможность увидать, как через отдушину, обрывок сверхъестественной тайны, страшной и влекущей к себе.

Никто не говорил. Казалось, что никто не дышал.

Старик повернулся к нише, наклонился, поставил гроб, тихонько вдвинул его в глубину. Потом опустился на колени и застыл в такой позе на несколько минут.

Тускло белел в нише погруженный в нее гроб. Ярко светились под лампадой седины старика, склонившего их к самому рубежу Мрака.

Леда без лебедя

© Перевод Н. А. Ставровской

Леда без лебедя i_002.png

Рассказывал об этом мне вчера, когда спускался вечер, на понтоне, что с отливом понемногу оседал на дно, под шорох тайной жизни окружавших нас песков, под жалобные выкрики совы в прибрежных зарослях покрытого цветами дрока и морского камыша, — рассказывал об этом Дезидерио Мориар,[31] истинный художник, пусть ничего не создал он и славы не снискал, который знает, как и я, что в жизни — еще больше, чем при чтении, — важней всего привычка ко вниманью.

Голос же его походит на ненастливые мартовские дни, сплошь из серебристых проблесков, внезапных шквалов, ливней, града, мелодичных пауз, когда кажется все время: явленное — только малость по сравненью с тем, что впереди. Исходит он из жадного, досадливого рта — как у мальчишки-лакомки, прилипшего с фальшивой гнутой денежкой к кондитерской витрине. Карие глаза, когда он говорит, порою так тревожно мечутся среди трепещущих ресниц, что капли крови в уголках их загораются, как киноварные мазки на некоторых вычурных портретах, порой же отрешенно отдаются воле грезы, понятной лишь ему, покачиваясь на ее волнах, как пара гладеньких ореховых скорлупок.

Не менее несхож он сам с собой анфас и в профиль: дерзкой чувственности, не сносящей принужденья, даже в миг порыва склонной выбирать, он, повернувшись, противопоставит сломленную волю человека, чьей судьбы капризы — и незатейливые, и замысловатые несут ему одно и то же чувство гнетущей пустоты. Его красивой лепки руки — то нервные, как у блистательного скрипача между смычком и грифом, то мягкие, бескостные, как у известного портного, примеряющего даме платье, — вдруг, вскинувшись, похрустывают пальцами, как будто пробуя тональность заключенного у них внутри скелета. Тогда по скулам, по вискам его, по подбородку пробегают волны, напоминающие мне породистых коней с их слишком тонкой шкурой, а иногда — смешные кроличьи мордашки.

Не чудо ли одушевленный этот инструмент, что жестом, тоном, паузой, намеком, взглядом может выявить значенье зримого и скрытого от взоров?

Вчера сказал он мне, ребячливый кудесник: «Разве ночь не вездесуща и не вечна? Сожму кулак — и вот средь бела дня она — в моей пригоршне!» Слушая его, я постоянно ощущал чудесный этот мрак, в котором проступали формы и события, божественную тьму, что заполняет складку юбки или трещину в разбитом сердце.

Не льстя себя надеждой даже приближенно воссоздать здесь яркое его искусство, я, приводя одну из слышанных историй, стараюсь представлять, что пережил все это сам.

То был один из тех тоскливых дней, как говорят, придуманных для двойственных натур наставником Нерона,[32] когда жизненные силы уходят из кругов души, как покидает желоб сукновального устройства или мельницы вода, обнажая в пересохших рвах у замерших машин обломки и отбросы.

Любая мысль пахнет, кажется, гниющим илом. Тело словно бы лишилось оболочки и вот-вот разломится: в своих усильях удержаться, опереться, найти позу, которая позволила б надолго обрести покой, оно напоминает старые распятья без креста, что в антикварных лавках выглядят распятыми на том, к чему случайно прислонились.

Способствовало мукам время года: в Ландах[33] шел какой-то дождь-недождь. Дырчатая туча окропляла полосу песка редкими большими, редко падавшими, тепловатыми, как будто бы с шумовки, каплями. За этой полосой песок был сух, а дальше — снова в брызгах, и опять сухой клочок — словно и земля недомогала, как будущие матери, когда бросает их то в жар, то в холод, если подскакивает в глубине бесформенный комок.

Я расставался у калитки сада с нежным и назойливым созданием из тех, которые, в отличие от юношеской грезы Данте, упрямо держат на руках свою угасшую любовь, «легко прикрытую лишь алой тканью», не решаются никак ее похоронить и силятся заставить нас «уловками» терзать их драгоценное сердечко, уж не способное пылать. Vide cor meum.[34]

Я слушал воздыхания — привычные, как гул, что поднимается под действием хинина в ушах больного лихорадкой после приступов. И все не совершал решительного шага, стоя у порога, покрытого цветочною пыльцой. Я наблюдал, как налипает эта мука дикорастущих трав на свежекрашеную новую калитку, заполняет щели, обволакивает пузырек камеди, взбухшей на живой еще сосновой перекладине, — так на ладони надувается волдырь, чтоб после стать мозолью.

В подвешенный к стволу со снятою корою глиняный горшочек с первым же движением древесных соков хлынула смола, плеснула через край, повисла карамелевыми нитями, и захотелось дать ей пожевать их, чтоб перемазали они докучливый язык и заманили нудные слова на нёбо. Под мягкой млечной сенью нерешительного облака фальшивила то тут, то там, подобно нерадивой ученице школы хорового пения, какая-нибудь птаха. И жизнь казалась мне одной из глупых аллегорий, заданных когда-то на экзамене преподавателем риторики. Я справился так скверно, что пришлось потом носить свой опус в наказание пришпиленным двумя булавками к спине. Сходя тогда лесными тропками туда, где зимние квартиры, я думал с завистью о ландских пастухах — немногочисленных потомках старых чудаков, шагавших на ходулях по рассыпанным в песках болотам и прудам со скоростью галопа пиренейских скакунов.

вернуться

28

Восхвалите чада Господа… (лат.)

вернуться

29

Блаженны непорочные… (лат.)

вернуться

30

Здесь примет благословение Господне… (лат.)

вернуться

31

Имя героя буквально переводится так: умру (или «вот бы я умер») от желания (лат.). — Здесь и далее прим. перев.

вернуться

32

Сенека (ок. 5 до н. э. — 65 н. э.) — римский философ, поэт и государственный деятель, в 49–54 гг. воспитатель будущего императора Нерона, затем его советник.

вернуться

33

Плоская, местами заболоченная низменность на юго-западе Франции.

вернуться

34

«Взгляни на сердце мое» (лат.). Ср.: Данте. Новая жизнь, III: «И в размышлении о ней охватил меня сладкий сон, в котором явилось мне дивное видение: казалось мне, будто вижу я в своей комнате облако огненного цвета, за которым различил я облик некоего мужа, видом своим страшного тому, кто смотрит на него; (…) На руках его словно бы спало нагое существо, лишь легко прикрытое, казалось, алой тканью; и, вглядевшись весьма пристально, я узнал Донну поклона, которая за день до того удостоила меня этого приветствия. А в одной из ладоней словно бы держал он некую вещь, которая вся пылала; и мне показалось, будто сказал он следующие слова: „Vide cor tuum“» («Взгляни на сердце свое») (лат.). — Пер. А. Эфроса.