Изменить стиль страницы

— На одну минуту, синьор.

Я вышел из алькова.

— Что случилось?

Она ответила вполголоса:

— Ребенку плохо. Поспешите.

— Джулиана, я выйду на минутку. Оставлю с тобой Кристину. Сейчас вернусь.

Вышел. Добежал до комнаты Раймондо.

— Ах, Туллио, ребенок умирает! — с отчаянием крикнула мать, склоняясь над колыбелью. — Посмотри на него! Посмотри!

Я тоже нагнулся над колыбелью. Произошла внезапная, неожиданная, необъяснимая, ужасная перемена. Личико его стало землистого цвета, губы посинели, глаза как бы ввалились, потускнели, погасли. Бедное дитя, казалось, испытывало действие сильного яда.

Мать рассказывала прерывающимся голосом:

— Час тому назад он был почти здоров. Кашлял, да, но больше ничего. Я ушла, оставила здесь Анну. Думала, что найду его спящим. Казалось, его клонило ко сну… Возвращаюсь и вижу его в таком состоянии. Посмотри: он почти холодный!

Я потрогал его лоб и щечку. Температура кожи действительно упала.

— А доктор?

— Еще не приехал! Я послала за ним.

— Надо было послать верхового.

— Да, поехал Чириако.

— Верхом? Нельзя терять времени!

Я не притворялся. Я был искренен. Я не мог оставить умирать этого невинного ребенка без помощи, не делая попытки спасти его. Перед этим почти трупом, когда мое преступление осуществилось, жалость, раскаяние, горе овладели моей душой. Я волновался не меньше матери в ожидании доктора. Я позвонил. Явился слуга.

— Чириако отправился?

— Да, барин.

— Пешком?

— Нет, барин, в коляске.

Вошел, запыхавшись, Федерико.

— Что случилось?

Мать, все еще склонившись над колыбелью, воскликнула:

— Ребенок умирает!

Федерико подбежал посмотреть.

— Он задыхается! — сказал он. — Разве вы не видите? Он больше не дышит.

Он схватил ребенка, вытащил его из колыбели, поднял его и стал трясти.

— Нет, нет! Что ты делаешь? Ты убьешь его! — закричала мать.

В эту минуту дверь раскрылась, и кто-то доложил:

— Доктор.

Вошел доктор Джемма.

— Я уже ехал сюда. По дороге встретил коляску. В чем дело?

Не выжидая ответа, он подошел к брату, еще державшему на руках ребенка; он взял его, осмотрел и нахмурился. Потом сказал:

— Тише! Тише! Надо распеленать его.

И положил его на кровать кормилицы, затем помог моей матери распеленать его.

Показалось голое тельце. Оно было такого же землистого цвета, как и лицо; конечности безжизненно повисли. Толстая рука доктора там и сям ощупывала кожу.

— Сделайте что-нибудь, доктор! — молила мать. — Спасите его!

Но доктор, казалось, был в нерешительности. Он пощупал пульс, приложил ухо к груди и пробормотал:

— Порок сердца… Невозможно! — И спросил: — Но как случалась эта перемена? Внезапно?

Мать стала рассказывать, но, не кончив, залилась слезами. Доктор хотел сделать последнюю попытку. Он старался заставить ребенка очнуться от оцепенения, заставить его закричать, вызвать рвоту, побудить его к энергичному дыханию. Мать стояла и смотрела на него, и из ее широко раскрытых глаз бежали слезы.

— Джулиана знает? — спросил меня брат.

— Нет, вероятно, нет… может быть, догадывается… может быть, Кристина… Останься здесь. Я пойду посмотрю, потом вернусь.

Я посмотрел на ребенка в руках у доктора, посмотрел на мать; вышел из комнаты, побежал к Джулиане. Перед дверью остановился: «Что я ей скажу? Сказать правду?» Вошел, увидел Кристину, стоявшую у окна; прошел в альков, полог которого был спущен. Она лежала, съежившись под одеялом… Подойдя к ней, я заметил, что она дрожала, как в приступе лихорадки.

— Джулиана, смотри — я здесь.

Она раскрылась и повернула ко мне лицо. Спросила меня чуть слышно:

— Ты оттуда?

— Да.

— Скажи мне все.

Я наклонился к ней, и мы начали говорить шепотом, приблизившись друг к другу.

— Ему плохо.

— Очень?

— Да, очень.

— Умирает?

— Кто знает! Может быть.

Внезапным порывом она высвободила руки и обняла меня за шею. Моя щека прижалась к ее щеке; и я чувствовал, как она дрожала, чувствовал хрупкость этой бледной, больной груди; и в то время, как она обнимала меня, в моем мозгу мелькали образы отдаленной комнаты: я видел ввалившиеся, потухающие глаза ребенка, его бескровные губы, видел, как у матери бежали слезы. Никакой радости не было в этом объятии. Сердце мое сжималось; душа моя была полна отчаяния, была одинока, и такою склонилась над темной бездной другой души.

XLIX

Когда наступил вечер, Раймондо не было уже в живых. В этом маленьком трупике с несомненностью обозначались все признаки острого отравления углекислотой. Личико стало сине-багровым, почти свинцовым; нос заострился, губы были темно-синего цвета; из-под полузакрытых век виднелись мутные белки; возле паха появилось красноватое пятно; казалось, что уже началось разложение, таким ужасным сделалось это детское тело, бывшее нежно-розовым несколько часов тому назад, когда его ласкали пальцы моей матери.

В ушах моих отдавались крики, рыдания и безумные слова моей матери, в то время как Федерико и служанки уводили ее.

— Пусть никто не трогает его! Пусть никто не смеет трогать его! Я сама хочу омыть его, хочу запеленать его… я сама…

Потом ничего. Крики затихли. Время от времени слышалось хлопанье дверей. Я оставался там один. Правда, доктор тоже был в комнате, но я был один. Что-то странное происходило во мне, но я еще ничего не понимал.

— Уходите, — сказал мне доктор тихо, дотронувшись до моего плеча. — Уходите отсюда, уходите же.

Я был покорен; повиновался. Медленно шел по коридору и вдруг почувствовал, что кто-то снова дотронулся до меня. То был Федерико; он обнял меня. Я не заплакал, не испытал сильного волнения, не понял того, что он сказал мне. Однако я услыхал, что он назвал Джулиану.

— Отведи меня к Джулиане, — сказал я ему.

Взял его под руку, дал вести себя, как слепой. Когда мы подошли к двери, я сказал:

— Оставь меня.

Он крепко сжал мне руку; потом оставил меня. Я вошел один.

L

Ночью в доме стояла гробовая тишина. В коридоре горел свет. Я шел по направлению к этому свету, точно лунатик. Что-то странное происходило во мне, но я не понимал еще, что именно.

Остановился, точно предупрежденный голосом инстинкта. Дверь была открыта; свет проникал через опущенную портьеру. Переступил через порог; откинул портьеру; вошел.

Колыбель, убранная белым, стояла посреди комнаты между четырьмя зажженными свечами. С одной стороны сидел брат, с другой — Джованни ди Скордио. Присутствие старика не удивило меня. Мне казалось естественным, что он был там; я ни о чем не спросил его; ничего не сказал ему. Кажется, я даже слегка улыбнулся им обоим, смотревшим на меня. Не знаю, право, действительно ли улыбнулись мои губы, но я как бы хотел им сказать: «Не беспокойтесь обо мне, не старайтесь утешать меня. Видите: я спокоен. Мы можем молчать». Сделал несколько шагов, сел у изножья колыбели между двумя свечами; к этому изножью я принес свою испуганную, приниженную, совсем лишенную первоначальных ощущений душу. Брат и старик все еще были там, но я среди них был один.

Маленький покойник был одет в белое: в крестильную одежду, или мне так показалось. Только лицо и руки были открыты. Маленький рот, так часто вызывавший во мне ненависть своим плачем, был неподвижен под таинственной печатью. Молчание этих крошечных уст было и во мне, было и вокруг меня. И я смотрел и смотрел…

И тогда, в этом молчании, загорелся свет внутри меня, в глубине моей души. Я понял. Слова моего брата, улыбка старика не могли мне открыть того, что в одно мгновение открыли крошечные немые уста. Я понял. И тогда меня охватила страшная потребность признаться в своем преступлении, открыть свою тайну, заявить в присутствии этих двух людей: я убил его.

Они оба смотрели на меня; и я заметил, что они оба беспокоились обо мне, что их тревожит мое состояние перед покойником, что оба с беспокойством и волнением ждали конца моей неподвижности. Тогда я сказал: