Изменить стиль страницы

За плечом Федора остановился один зритель, облегченно вздохнул, другой, третий… Картину заметили, а Федор испытывал какое-то братское единение со всеми, кто стоял за его спиной…

Рослый человек вежливенько потеснил: — Виноват, прошу прощения. — И вдруг обернулся: — Матёрин! Федя!

Иван Мыш, по-прежнему могучий, выпуклую грудь обтягивает накрахмаленная сорочка, несмело улыбается, преданно смотрит с высоты своего роста. Его физиономия утратила граненость, в нее словно чуть-чуть поднакачали воздуха, стала менее внушительной и более добродушной. Человека с таким лицом легко представить за семейным столом в окружении детей. Крупная ладонь неловко висела, готовая выброситься вперед при первом движении Федора. Настороженная рука, от ее вида, как от взведенного курка, испытываешь томящую неловкость. Федор не выдержал, первый протянул руку.

И как только он протянул, на упругом лице Ивана Мыша появилось едва уловимое выражение превосходства.

— Ты видел мою картину? — спросил он.

Пока нет.

— Да ты же прошел ее!.. Пойдем, пойдем, хочу слышать, что ты скажешь.

Мыш настойчиво потащил Федора обратно.

Красивая отполированная рама — светло-коричневый лак под орех. Разумеется, своими руками делал — золотые руки. «Товарищ Сталин на озере Рица». Группа людей, упрятанных в празднично отутюженные костюмы, созерцают открыточный пейзаж — лесистые горы, синюю воду и синее небе. Среди них Сталин со вскинутой рукой посвящает в свои планы Берия.

«Растет парень, приспособился писать как все…»

— Пейзажный фон — с натуры. Целый месяц торчал на Рице. Трое штанов о скалы истер.

— Что ж, штаны помогли.

— Тебе, конечно, не нравится?

— Нет, почему же…

— Скажи: чем не нравится?

— Думаю — ты совершил ошибку.

— Какую?

— Неудачно выбрал тему.

— Ну, ну, ты не слишком… Образ вождя — неудачная тема?

— Интересно, как ты понял мои слова?

— Не будем уточнять.

— Почему же, я именно хочу уточнить: ты не оригинален.

— Зато вы все оригиналы, где уж нам… Как у тебя дела?

— Наверно, поступлю на курсы кройки и шитья, — ответил Федор.

«Растет парень — пишет как все. А может, все стали писать, как Иван Мыш?..»

Очередь продолжала стоять на солнцепеке.

Вече Чернышева в городе нет. Лева Православный потерялся из виду — где живет, неизвестно.

Федор стоял возле автоматной будки и подбрасывал на ладони монету.

Нужно с кем-то встретиться, сейчас, не откладывая. Люди на солнцепеке, ждущие свой черед, когда можно будет лицезреть картину Ивана Мыша, вывели из равновесия Федора. Для этих людей Федор собирается писать свои картины. Нужны ли будут они им? Скромный пейзаж, напоминающий детство, висит в углу, он в загоне, большинство проходит мимо, не замечая.

Один… и многолюдная очередь. Он считает себя правым, а право-то всегда большинство.

Федор подкидывал на руке монету, озирался кругом.

Кругом был привычный город. Солнце раскалило стены домов, камни мостовой, горячий воздух напоен бензиновым перегаром. Потные люди спешат по тротуарам, люди ныряют в подъезды, набиваются в троллейбусы, толкутся у распахнутых дверей магазинов. Город, как всегда, озабочен. Не замечал раньше, что его озабоченность — под стать людской суете, маленькая, однодневная. Кому-то надо купить туфли или тапочки. Кто-то спешит к кафе — успеть бы пообедать в обеденный перерыв, кто-то несется сломя голову к газетному киоску, чтоб взять газету, которую прочитает и забудет через минуту.

Газета, крупа, тапочки, сосиски в кафе — бурлит город в минутной суете. А где-то в засекреченные хранилища ложатся все новые и новые атомные и водородные бомбы, обжитая планета начиняется взрывчаткой. А в деревне Матёра остался один мужчина — отец Федора, — один мужчина, и тот старик. Остановитесь на минуту, подумайте о будущем, люди! Не о своем, об общем!

Из-за витринного стекла равнодушно глядит портрет человека, того, кто недосягаем по уму никому, кого называют любимым отцом и мудрым учителем.

Купить тапочки, купить крупу, купить газету — заботьтесь, люди, живите, люди!

На себя же, на одного себя тот человек взвалил заботы высокие. Он мудр, он велик.

Остановитесь, люди! Задумайтесь, люди! А разве они не думают? Федор такой, как все, не лучше и не хуже; если его беспокоит будущее, значит, оно беспокоит всех. Тапочки, крупа, минутная суета — как поверхность моря, прикрывающая не до конца разгаданную глубинную жизнь. Каждый прохожий по-своему ищет будущее. Но есть великий и мудрый — «Сталин думает о нас…».

Вече Чернышева нет в городе, адрес Левы Православного неизвестен; но есть адрес Левы Слободко. С ним Федор не встречался ни разу после института, старая дружба давно поросла лебедой.

Федор сунул монету в карман, скользнул взглядом по очереди, направился к метро.

14

Пахло пеленками и жареной рыбой.

Лева Слободко жил в двух маленьких комнатушках — он их недавно получил в обмен на «две в разных районах». За стеной плакал полумесячный сын. Лева Слободко первый из ребят курса стал отцом.

Мастерская Левы была забита холстами, подрамниками, ящиками, рулонами бумаги. На стенах висели картины, одна другой крикливей. На длинном полотне по желтому фону — зеленые фигуры, похоже, женские, без голов и со змеиными отростками вместо ног.

И запах пеленок, запах жареной рыбы, теснота, пыль, разъедающие душу ядовитые цвета развешанных холстов. Федор подумал: «Черт возьми! Как он не сойдет с ума…»

А Лева Слободко со времени последней встречи даже чуточку располнел. Облаченный в старенькую пижаму, он возвышался среди хлама с потухшей трубкой в зубах, презрительно кривился, слушая Федора:

— Стадо скотов.

— Гений, возвысившийся над толпой, не изменился, усмехнулся Федор.

— А ты по-прежнему щеголяешь в штанишках Вече Чернышева? Слышу из твоих уст его ангельский голосок. Да, я осуждаю! Людей? Нет. Это не люди! Это глупые караси-идеалисты. Рыбье племя. Им бросили дешевую приманку — молодые… Они стаей кинулись на нее, клюют… Я не ходил и не пойду смотреть на эту пачкотню. Молодые… Кто? Эти Иваны Мыши? Да они никогда не были молодыми, они еще в чреве матери были расчетливыми старичками. Для них искусство — средство наживы. Подличают, подлаживаются, продаются за тридцать сребреников, иуды искариотские.

Голос Левы Слободко заглушал плач ребенка, доносившийся из-за перегородки. И в этом сердитом голосе не слышалось ни усталости, ни сомнений — по-прежнему несгибаемая правота непризнанного, прежняя фанатичность вождя-одиночки.

— Обругал — и душа спокойна. Легкий ты человек, — позавидовал Федор.

— А что прикажешь — хвалить?

— Разрешить проклятый вопрос: что есть истина?

— Для меня нет этого вопроса. Я знаю свой путь. Ты видишь, как к нему иду… — Лева Слободко обвел чубуком трубки захламленную, тесную мастерскую. — У жены на завтрашний день не осталось ни копейки денег, не на что купить хлеба, молока мальчишке. Я не знаю, буду ли я завтра обедать. У меня пять тысяч рублей долгу. Я не жалею, что у меня нет приличных штанов, нет ботинок, но, если ты мне дашь рублей пятьдесят, я возьму их без стеснения. И на них я куплю не молоко, не штаны, а краски и холст. Ты видишь, какова моя дорожка в искусстве. Мог ли бы я шагать по ней, не зная цели? Я знаю! И таких, как я, появится скоро много! И в конце концов нынешние караси-идеалисты начнут понимать нас и уважать нас. Они вспомнят, что их деды и прадеды бросали гнилыми яблоками в великие творения импрессионистов. Очнутся! Придет срок! Залог этому то, что осмеянные в свое время полотна Ренуара, Клода Моне, Сезанна вызывают молитвенное настроение у нынешних карасей-идеалистов. Великий Ван-Гог при жизни был презираем, почему бы мне не разделить его участь?

Плакал ребенок, и Лева Слободко с разгоревшимся лицом, разрубая кулаком пыльный, пахнущий пеленками воздух, пророчествовал о своей великой миссии. И Федор в эту минуту даже готов был верить ему, завидовал его простой и бесхитростной убежденности — раз человечество признало Ренуара и Сезанна, оно непременно должно признать и его, Леву Слободко.