Изменить стиль страницы

Через день Серяков стоял уже в кабинете конференц-секретаря.

— Что, батюшка, скажешь хорошенького? — раздался обычный вопрос.

— Хочу, Василий Иванович, получить программу по гравированию на дереве, — доложил Серяков.

— Что? Что? — разом повысил голос Григорович. — Да ты, видно, братец, с ума сошел! «Гравирование на дереве»! — передразнил он. — Какое же это искусство? Виньетку, картинку в журнальчик, карикатурку, заглавную букву с выкрутасами — вот что вы сделать способны на своих деревяшках. Разве можно за это давать звание свободного художника, звание высокое и почетное?.. Вон в Париже, пишут, этаких граверов до тысячи развелось, и все на разные листки и журнальчики работают… Серьезную вещь никто на дереве сделать не может, это тебе пора бы понимать, — закончил он наставительно.

— Вы только позвольте подать прошение, — набравшись смелости, продолжал просить Серяков. — Ведь академия ровно ничего не потеряет. Не сумею сделать достойно, так один и в проигрыше останусь.

— Так чего же время-то тратить попусту? — вновь возразил конференц-секретарь. — И время и силы… Я знаю, ты старателен, но путного все равно ничего сделать не сможешь. Вон у барона Клодта ничего не получилось!.. А тоже говорили, будто чуть не Дюрер новый объявился… Нет, батюшка, бери-ка программу по истории, а лучше по батальной живописи, да и работай с богом.

Что было сказать Серякову? Так и уйти ни с чем? «И зачем не взял с собой отпечаток своего «Иеронима»? — думал он. — Увидел бы хоть старания мои, попытки… Но кто же знал, что так упрется…»

— Василий Иванович, — заговорил он опять, — вы только позвольте попытаться… Ведь совет будет утверждать какой-нибудь знаменитый оригинал, с которого мне резать совершенно так же, как граверам по металлу. — А уж я так постараюсь… Может, и выйдет что достойное…

— Экой ты упрямец, Серяков!.. Ну, подавай в совет, пусть они и решают! — сердито сказал Григорович и наклонился над лежащими на столе бумагами.

Назавтра, когда Лаврентий принес прошение, конференц-секретарь предупредил:

— А знаешь ли, мы должны перед программой, какая бы она ни была, запросить военное начальство, согласно ли, чтоб ты ее делал. Ведь со званием художника связано право на вечную вольность, а ты, как-никак, по бумагам-то нижний чин.

«Вот оно! Конец! — подумал Серяков. — Точь-в-точь как крепостной… Уж теперь-то начальство, когда ему все растолкуют в бумаге из академии, наверное не разрешит мне брать программу… Но что же делать?.. Отложить?.. Так всегда то же будет… Нет, все равно, была не была…»

И он сказал:

— Что ж, Василий Иванович, раз такой порядок… Много позже Лаврентий узнал, что ворчливый конференц-секретарь написал весьма обдуманную бумагу, и не барону Корфу, а прямо военному министру, на что имел формальное право, раз Серяков был определен в академию по докладу военного министра. И закончил запрос весьма лестным отзывом об успехах Серякова и тем, что совет академии уверен в его будущности как незаурядного художника.

Через две недели, проведенные Лаврентием в непрерывной тревоге, пришел ответ: со стороны военного министерства нет препятствия к предоставлению программы кондуктору-топографу Серякову. Но в случае присуждения ему звания свободного художника «указанное звание надлежит заменить чином коллежского регистратора», а самого Серякова, как «принадлежащего к военному ведомству, определить на службу в оном».

«Принадлежащего»! Вот оно, настоящее выражение! И с успешным окончанием академии не закончится зависимость Серякова от военного ведомства. Оно и впредь не хотело выпускать из цепких лап свою собственность, бывшего кантониста, какими бы способностями он ни отличался!

«Да ладно, посмотрим, — думал Лаврентий. — Произведете в чиновники, тут-то я и свободен!..»

Еще через несколько дней совет академии рассмотрел прошение Серякова и предписал ему для выбора картины явиться к заведующему галереей Эрмитажа Федору Антоновичу Бруни.

Лаврентий давно не видел Бруни. В последние годы профессор мало бывал в академии, поглощенный хлопотами по устройству картинной галереи в новом здании. Серяков слышал от товарищей, что почти каждый год Федор Антонович ездил за границу осматривать и покупать картины и скульптуры для Эрмитажа. Много художественных ценностей, принадлежавших разорившимся или напуганным событиями 1848 года аристократам, перевез Бруни в Петербург из Парижа, Рима, Венеции.

Идучи в Эрмитаж, Лаврентий сомневался, вспомнит ли его Федор Антонович. Когда-то, в первый год пребывания в академии, он так одобрил Серякова… Но профессор славился забывчивостью и рассеянностью. Вот забыл, видно, что когда-то обещал пустить в Эрмитаж посмотреть картины, когда не будет посетителей. Но это пустяки, забывает вещи поважнее. И на память Серякову приходили рассказы о том, насколько Бруни «не от мира сего».

Рассказывали, что однажды, едучи в Царское Село и оказавшись в купе вдвоем с незнакомой дамой, Федор Антонович, восхищенный красотой ее бархатной накидки, принялся молча драпировать складки так и эдак на коленях соседки. Полагая, что едет с сумасшедшим, дама ни жива ни мертва едва дождалась остановки поезда. И только тут, подняв глаза на ее лицо и сообразив, что делал, Бруни принялся извиняться.

Возвращаясь как-то летом на дачу, профессор купил для младшего сына игрушечную лошадку — раскрашенную головку на длинной палке. Приехав на Аптекарский остров и отворив калитку, Бруни сел на палочку и лихо поскакал по дорожке к балкону, где встретил его дружный хохот незнакомых людей. По ошибке он «въехал» в сад чужой, соседней дачи.

На званых вечерах Федор Антонович по рассеянности брал в передней из рук выездного лакея его цилиндр с галунной кокардой и входил с ним в гостиную. Он долго носил в кармане полученное жалованье, удивляясь и негодуя вместе с женой, почему его до сих пор не выдают. Забывал надеть или путал ордена, прикрепляя их не там, где полагалось, невпопад повязывал белые или черные галстуки, строго предписанные на свадьбах, похоронах или официальных приемах.

Таких рассказов ходило о Бруни по городу великое множество, и теперь Лаврентий с тревогой думал, удастся ли ему привлечь к себе внимание рассеянного профессора и получить от него действительно нужный совет.

Хотя новый Эрмитаж был уже около года открыт для публики, Серяков знал его только снаружи. Он хорошо помнил встречу с сердитым полковником в Эрмитажной галерее. «Нет уж, дождусь, пока смогу радоваться искусству без дрожи в коленях», — говорил он себе, когда товарищи с восторгом рассказывали о том, что видели в новом музее.

Теперь другое дело — он шел в Эрмитаж с пакетом из академии, шел, чтобы получить законное право постоянно бывать там для работы.

И все-таки Лаврентий вошел не с главного подъезда, украшенного гранитными атлантами, а через боковую, самую незаметную дверь, из подворотни с Зимней канавки, где ходили истопники, дворники, водовозы и прочий мелкий люд.

Ему повезло — только поспел обратиться к лакею в дворцовой ливрее, дежурившему на нижней площадке, как сам Бруни показался на лестнице и взял от него конверт.

Нет, видно, когда дело шло об искусстве, Федор Антонович не был рассеян. Сразу узнал Серякова, и лицо его становилось все внимательнее, по мере того как выслушивал пояснения и рассматривал оттиск со святым Иеронимом.

— Пойдемте сейчас же в галерею, — сказал он, — у меня как раз есть время.

То, что увидел Лаврентий, превзошло все его ожидания. Он и представить себе не мог такой величественной и пышной отделки залов. Они шли сначала по длинной галерее со сплошь расписанными стенами, и Федор Антонович сказал, что это копия лоджий Рафаэля в Ватиканском дворце, снятая русскими художниками для живописной практики еще во времена Екатерины II. И здесь и в соседних, видных за открытыми дверьми залах лежали в витринах красного дерева с бронзой золотые монеты и медали, стояла раззолоченная мебель, сверкали восковым глянцем наборные полы из цветного дерева. На миг промелькнул уходивший в сторону еще один ряд огромных залов, освещенных через застекленные потолки. Стены их были увешаны картинами. Вошли в зал русских мастеров. Вот перенесенные из академии «Последний день Помпеи» и «Медный змий», вот портреты Кипренского, «Мальчик, завязывающий лапти» Венецианова, пейзажи Матвеева, Воробьева, Щедрина…