XXVII
Тяжесть бесплодной борьбы с Иерусалимом давила Иешуа. Что в том, что его слушают ежедневно несколько десятков человек? Послушают, поговорят и пойдут слушать другого. Мало ли тут таких радетелей о спасении рода человеческого? Радетеля побьют камнями или, как Иоханану, отрубят голову, и жизнь будет продолжаться такая же, как и прежде… Было тяжело. И казалось, что в Галилее все было лучше, и верилось, что там лучше и теперь. Хотели убить его в Назарете? Ну, это так только, недоразумение какое-то… Конечно, эти добрые люди уже одумались и сами над собой смеются… А кроме всего этого, надо сделать и тот решительный шаг, которым начнется его новая жизнь: оставить все…
Мелькала иногда мысль: бросить бесплодную проповедь и уехать с Никодимом. Но было совестно покидать поле сражения, на которое он вышел, и было жаль этот мятущийся, как овцы без пастыря, народ… И он решил пока что вернуться в Галилею.
Распевая грубыми, нестройными голосами то псалмы, то молитву, составленную самим Иешуа, — Отче наш… — галилеяне направились к дому. Как всегда теперь, с ними шла Мириам магдальская, радуясь, что он уходит от этой проклятой Вифании, от места ее постоянной пытки. Пошел и Фома, человек любопытный, которому интересно было видеть, чем все это кончится, — он любил смотреть на жизнь и учиться — и Иуда Кериот, который пошел потому, что хуже, все равно, не будет, а лучше, может быть, что и выйдет… Его беспокойно беспомощное лицо с вислым носом было более чем когда-либо растеряно…
— Да святится имя Твое… — в унисон грубыми голосами распевали они среди пестрых караванов и облаков пыли. — Да будет воля Твоя, да приидет царствие Твое…
Пришли в Сихем… Со смехом рассказали им, что недавно проходил тут какой-то озорник-галилеянин и наобещал какой-то новой воды бабе. Он, озорник, посмеялся, а она, дура, поверила. И стоило теперь ей показаться с водоносом, как кто-нибудь непременно кричал ей:
— Что, опять за старой водой собралась? А когда же новая-то будет? Должно быть, надул тебя галилеянин, тетка! Они ведь охальники, эти галилеяне!..
Она отплевывалась и ругалась нехорошими словами.
Подходя к Назарету, все спутники оставили Иешуа: лучше было не дразнить народ. И через деревеньку Вифлеем, что под Назаретом, — тут именно и родился Иешуа — направились к озеру… Иешуа оказался прав: не только никто уже не хотел сбрасывать его с утеса, но, наоборот, со всех сторон ему улыбались: «Вот он, наконец!.. А мы-то думали, что он совсем забыл нас… Шелом, шелом!..»
Дома его встретили без особенного восторга, но приветливо. Иаков, правда, по обыкновению хмурился. Теперь были дома и других два брата: Иосия, кривой и неуклюжий, и Иуда, большой приятель веселого Исаака и франт, тративший все свои заработки на наряды и на девиц. Омывшись с дороги и подкрепившись, Иешуа не без некоторого волнения приступил к делу:
— Мать и братья… — с некоторой торжественностью сказал он. — Я решил совсем покинуть вас и переселиться в Капернаум…
Все обратили к нему удивленные лица. Иаков еще более сдвинул свои лохматые брови: он, когда чего не понимал, всегда опасался подвоха. Иешуа заметил это.
— Нет, нет, относительно имущества вы не опасайтесь… — сказал он. — Я своей части не возьму. Пользуйтесь всем вы. А я и так проживу…
Лица братьев прояснели, но уверенности не было: а вдруг они что-нибудь не так понимают? И земля есть, и скотина, и рабочая снасть всякая — кто же от своего зря откажется? Но Иешуа рассеял последнее недоумение.
— Нет, нет, я с собой ничего не возьму… — повторил он. — Мне ничего не надо. Раз вместе жизнь не идет, что же делать? Лучше от греха расстаться. Вы живите по-своему, а я — по-своему.
И все они стали ласковы с ним, даже удерживали его немного, а когда на другое утро он собрался в путь, они все даже растрогались, а мать всплакнула. Поселяне, уже узнавшие о его решении, ласково удерживали его и выражали надежду, что он еще одумается и вернется.
— Лучше нашего Назарета ничего не найдешь! — весело кричали они вперебой. — Чего тебе еще нужно? Женился бы лучше да и жил бы с нами за милую душу… А захочется о законе поспорить, иди в синагогу, она для всех открыта — спорь, кричи, никому не заказано… Ну, конечно, лишнего тоже говорить не полагается… — рассудительно спохватился какой-то осторожный. — Потому один одно, другой — другое, это непорядок… Ну, прощай, милый человек! Не забывай, смотри, земляков!.. До свидания, до скорого!..
Капернаумцы встретили его с великой радостью. Зеведеевы тянули к себе, а Ионины — к себе, но так как дом у Иониных был попросторнее, то Иешуа решил у них и остановиться, что вызвало некоторое неудовольствие у Зеведеевых. За то очень доволен был Андрей.
— Во! А говорил: отдай все… — самодовольно повторял он. — А куда бы теперь голову ты преклонил, если бы мы взяли да все и роздали? А теперь есть, по крайней мере, хоть кров над головой в непогоду…
И он заботливо взялся за осмотр сетей и все покрикивал на брата Симона, чтобы тот попроворней поворачивался: там что еще из всего этого выйдет, а рыбка дело верное. Он упорно продолжал рассматривать дело Иешуа как какой-то тонкий заговор, который он не совсем еще понимал, но который сулит удачу: и Иона, и Иегудиил говорили, что дело подвигается… Симон был доволен, что благополучно вернулся домой и что можно пока что взяться опять за рыбку: «Человеков немного наловили, так тут свое наверстывать надо… добродушно посмеивался он. — Хе-хе-хе…» И была довольна старая теща его и оборотистая Сусанна, жена, и ребятишки, которым Иешуа по вечерам рассказывал чудесные сказки…
Иешуа выжидал, точно с силой собирался. То на утренней, то на вечерней зорьке, в ночи, он выходил с рыбаками на челнах в озеро, и закидывали они свои длинные, пахучие сети в дремлющую воду. И любо было Иешуа, расстегнув грудь и засучив рукава рубахи, подставлять разгоряченное греблей тело ласкам ветерка, любо было резать веслом дремлющую, розовую, с чуть заметным парком воду, любо было тянуть за мокрую веревку приятно надувшуюся сеть, а потом или на качающейся лодке, или на солнечной отмели выбирать из мотни попавшуюся рыбу. Слепило солнце из волн, отрадно пахло ветром, и он, вытирая пот с лица, отдыхая, улыбался… А то кто-нибудь из рыбаков песню затянет о стране далекой, о ночах звездных, о любви своей милой. И льется в душу песня точно голос искусителя… Когда добыча была особенно обильна, рыбаки ласково давали понять ему, что это благодаря его присутствию им так везет, что они понимают его тайные заботы о них, что они благодарны ему. А ему было и радостно, что друзья его хорошо заработали, и не мог он в себе победить жалости к этим прекрасным рыбам, которые так страшно ловили ртом воздух. И мнилось иногда ему, что так и он вот чувствует себя иногда там, под пышными портиками храма иерусалимского, и он, может быть, будет так умирать…
Но иногда было хорошо, совсем хорошо, просто хорошо — когда лодка, покачиваясь под напряженным парусом, уносила его с приятелями в туманную голубую даль, а он, блаженно развалившись на пахучих сетях, щурился от солнца и, пригретый, следил за тем, что играло, как мираж в пустыне, в его душе. Крепко пахло рыбой, потом, смолой, но в душе было сознание огромной радости, огромного блага — в особенности, когда вспоминался Никодим. Теперь, отсюда, с озера, Никодим представлялся ему каким-то радостным окном в неведомый, широкий мир. И там, в этом мире, у него есть союзники, незнаемые, но верные. Победа будет. И, может быть, даже близко. Что из того, что эти простые люди так плохо понимают его? Есть другие, большие, углубленные, сильные… И, Боже мой, как ясна, как проста та Божественная истина, которою он живет, которая движет им! Поссорился, рассердился — чувство разделения, страдания, муки; уступил, полюбил, — вот как с братьями в Назарете — радость… А они вот погоду назавтра угадывать умеют, — ах, закат красный, значит, быть ветру… — а что у них самих в сердце происходит, того не замечают. Он чувствовал, что он неудержимо уходит от них в те новые мысли, от которых он сам недавно так враждебно отстранялся, в те зовущие дали, которые открыл ему Никодим… Эти мысли все более и более овладевали им и, хотя еще неясные, требовали своего обнаружения, хотели жить и что-то делать. Он чувствовал, что здесь их не поймут, но сердце было полно, и потому трудно было устам молчать…