— Вы хотите сказать…

— Да: в газете была фотография Кальберга. Я обнаружил ее, когда взялся за ваш Листок, чтобы посмотреть дату.

— Но как же ее раньше не заметил сам Некрасов? Ведь он еще тогда узнал бы своего «санитара!»

— А он и не мог заметить. Он вообще газету не читал и даже не просматривал.

— Ничего не понимаю!

— Ну же, Сушкин! — усмехнулся при виде моего недоумения Чулицкий. — Соберитесь! Где ваша смекалка?

Я покраснел. И тогда на выручку мне пришел Можайский:

— Газету принес Кузьма. Очевидно, он что-то в нее заворачивал: может, бутылку. Может — какую-то снедь. Развернул, бутылку или снедь оставил Некрасову, а газету бросил на пол. Скорее всего, машинально: уже по дороге к выходу. Случайно понес ее, а затем, обнаружив, что зачем-то прихватил ее — ему уже совершенно ненужную — отшвырнул. Вот она и оказалась в другой комнате.

Чулицкий перевел взгляд с меня на Можайского и — нехотя — был вынужден подтвердить:

— Да, так оно примерно и было. Но это нечестно! Сушкин!

— Да?

— Обязательно в своих записях отметьте, что лично вы так ни о чем и не догадались!

— Хорошо, отмечу, — пообещал я, тоже усмехаясь.

Между тем, Михаил Фролович вернулся к рассказу:

— Раскрыл я газету на нужной странице и показал фотографию Некрасову. «Это — ваш санитар?» — спросил его я, а он тут же подтвердил:

«Он!»

— Тогда всё понятно…

«Подождите!» — Некрасов выхватил у меня газету и впился взглядом в текст: в подпись под фотографией. Шрифт был мелким, читать его было сложно. Борис Семенович морщился, подносил страницу поближе к глазам… и тогда я, несмотря на не покидавшее меня отвращение, прошел по объедкам и прочей дряни к окну и сорвал с него превратившиеся в тряпки шторы.

Сразу стало светлее. Да: окно было грязным, а изнутри еще и сильно запыленным. Да: назвать сиянием дня тот полумрак, который образовался в комнате, было невозможно. И все же сумрак этот был настоящей чудотворной зарей по сравнению с ранее царившей в комнате гибельной ночью.

Теперь сумев осилить подпись, Некрасов закричал:

«Кальберг? Барон Кальберг? Санитар? Но как такое возможно?»

— Лучше скажите, как вы раньше его не узнали: еще в покойницкой? Как-никак, а человек-то он очень известный! Его изображения что ни день появляются в прессе!

Некрасов только застонал:

«Мне и в голову не пришло… Понимаете, не очень-то я спортом интересуюсь. Да и светской жизнью — тоже. Если я и видел изображения барона когда-то раньше, то разве что случайно и верхоглядкой: зачем они мне?»

— Ах, вот оно что…

«Но объясните, прошу вас, — тут же перешел к понятным в его положении вопросам Борис Семенович, — что все это значит? Зачем барону понадобился весь этот маскарад? И что с моим дядей? Кого я в морге видел?»

— А что они — барон и эта… гм… сестра милосердия — вам сказали? Вы ведь усомнились в личности покойного!

«Что сказали… что сказали… сказали, что это — нормально!»

— Что — нормально? — не понял я. — Выдавать одних покойников за других?

«Да нет же! — Некрасов печально покачал головой. — Конечно же, нет. Не одних покойников выдавать за других. Они сказали, что нормально — не узнавать в умершем насильственной смертью человеке своего близкого или давно знакомого. Мол, черты лица изменяются, искажаются, и чем мучительнее смерть, тем изменения сильнее, тем сложнее под страшной маской увидеть привычные черты!»

— Остроумно!

«Так это был не дядя?»

— Нет… — прежде чем сказать остальное, я немного поколебался, но все-таки был вынужден продолжить: сказав «А», поневоле приходится говорить и «Б». — Ваш дядя жив.

«Как — жив?» — голос Некрасова прозвучал потрясенно. — «А как же пожар?»

— Пожар-пожар… разберемся и с пожаром! Но дядю вашего видели не раз и после пожара, причем, само собой, здоровым и невредимым… Гуляка он, значит, был?

Такая — по-видимому, резкая — смена темы ошарашила Некрасова:

«Ну… да. А причем здесь это?»

— Скажите, — не отступился я, — в каком состоянии были его дела?

«Что значит — в каком состоянии?»

— Расстроены, быть может? Пьянки, гулянки… вы же понимаете: все это требует денег. Ваш дядя был богат?

«Скорее, состоятелен».

— И на момент пожара тоже?

И снова Некрасов задумался. И снова я не мешал течению его мыслей, терпеливо ожидая ответа.

«Не знаю, что и сказать, — наконец, ответил он. — Я ведь так и не воспользовался наследством. А вот мой двоюродный брат… вы же знаете? — он тоже погиб…»

Я удивился:

— Знаю. Но разве он погиб не в том же пожаре?

«Почему в пожаре?» — Некрасов удивился не меньше меня.

И тут меня осенило: ну, конечно! — теперь Чулицкий повернулся к Любимову:

— Молодой человек! — взгляд Михаила Фроловича был строг. — Так-то вас учит работать Можайский?

Наш юный друг взвился:

— Что вы такое говорите?

Можайский:

— Полно! От таких ошибок никто не… тьфу, черт: не застрахован!

Не знаю, как все, а лично я вздрогнул.

— Не застрахован, значит?

— Конечно, нет. Вон: и генерал ваш думал, что брат Некрасова погиб в пожаре.

Чулицкий пожевал губами и едва ли не сплюнул под ноги «нашему князю»:

— Генералу простительно. Генерал не провел полдня в архивах. Генерал не подбирал — один к одному — документы и выписки!

Можайский:

— Ладно-ладно… но ведь теперь всё ясно?

Чулицкий:

— Если и ясно, то не твоими молитвами!

— Куда уж мне! — Можайский развел руками и отвернулся.

— Да что, в конце концов, происходит? — наш юный друг, так все еще и не понявший, в чем он провинился.

Чулицкий — с видом мученика — вздохнул:

— Экий вы непонятливый, Николай Вячеславович… Ну, — это уже отеческим тоном, — смотрите: в каждом случае у нас несколько этапов. Во-первых, пожар. Так?

— Да.

— На пожаре кто-нибудь обязательно погибает. Так?

— Разумеется.

— Второй этап — смерть непосредственного наследника или наследников. Так?

— Да: от укола ядом.

— И, наконец, третий этап: в наследство вступает другой родственник первой жертвы и… тут же всё переводит в какое-нибудь благотворительное общество, сам к наследству так и не прикоснувшись.

— Верно.

— А в случае с Некрасовым что?

— Что?

— Тьфу… где жертва от укола?

Наш юный друг хлопнул себя по лбу:

— Ой!

— Вот вам и «ой!», господин поручик!

Теперь, благодаря всем этим пояснениям и самому рассказу Михаила Фроловича, всё — по крайней мере, в случае с Некрасовым — и в самом деле практически встало на свои места.

— Вот так и для меня всё стало очевидно, — продолжил свой рассказ Чулицкий, махнув рукой как на Любимова, так и на его начальника. — Да и нетрудно уже было догадаться!

«Нет, — сказал мне Борис Семенович, — мой двоюродный брат погиб не в пожаре. Он скоропостижно скончался где-то через неделю: сердце не выдержало. Шел по Невскому — представляете? — и вдруг упал. Так мне, во всяком случае, рассказали в полиции. Ему пытались помочь, но куда там! В больницу с панели только тело уже и доставили…»

— Но перед этим — накануне, возможно, или за несколько дней — он все же вам что-то успел рассказать о наследстве?

«Да. Он сказал, что сумма получается изрядной, да вот беда — отягощений много. Мол, стряпчим придется потрудиться, чтобы выяснить истинный размер наследства».

— А когда в наследство вступили вы…

«Тогда-то и начался весь этот кошмар!»

— Давайте-ка с этого места подробнее.

Чулицкий обвел нас взглядом, в котором явно читалось торжество. Повод для торжества, очевидно, был совсем неподходящим, поэтому мы все сделали вид, что ничего не заметили. Сам же Михаил Фролович, насладившись эффектной, как он полагал, паузой, подбоченился и стал похож не столько на рассказчика произошедших с ним и другими событий, сколько на лектора перед малопросвещенной публикой. Выглядело это не слишком красиво, но зато довольно комично. Однако всё желание смеяться покинуло нас, едва начальник Сыскной полиции — мало-помалу — начал выкладывать перед нами подробности страшного дела.