— И не стыдно вам, Долинская?

У Людмилы срывался голос.

— Ничьей семьи я не разрушала, — как можно сдержаннее отвечала она.

— Не разрушали, но он же приходил к вам?

— Ну и что?

— Как вы не поймете, вы же вносите разлад в семью! Пожалейте хоть детей!

— Послушайте, — внутренне собралась Людмила. — Могу я сказать слово?

— Говорите.

— Тягостно все это и больно… Война… Она отняла у меня мою любовь. Она — главная разлучница… Я все годы ждала, что он вернется. Ждала чего-то настоящего. Все устроится, думала. А жизнь уходила. Ровесницы мои давно уже и не один раз стали матерями. А я все ждала… Сначала солдат из армии, а потом сама не знаю кого! Думала, найдется человек, которого полюблю. Так и не нашелся… Вот вы все, семеро вас тут членов парткома, семеро мужчин, закончите сейчас свое заседание и куда пойдете? По домам. К женам, к детям. А я куда пойду? Вы об этом подумали?

Члены парткома молчали. Людмила стерла платком пот с лица, выпрямилась.

— Никакого отношения к Арутюняну я не имела и не имею. Может быть, он излишне нафантазировал кому-то… Никаких кур, как выражаются некоторые, я ему не строю и строить не собираюсь. Это слово коммуниста. И оплевать вы меня, товарищи, напрасно хотите.

Определенного решения принято не было. Взволнованная, обиженная, Людмила шла домой по темным улочкам совхозного поселка. У калитки ее дома, воткнувшись тупым носом в ворота, стоял незнакомый «газик». На кухне плавал сигаретный дым. За столом, не сняв плаща и кепки, сидел Павел Крутояров.

Она почувствовала, как захватило дыхание и начали подкашиваться ноги. Павел встал.

— Людмилочка.

Повалилась ему на руки. Потом оторвалась от него, как безумная.

— Не верю.

Опустилась на кровать и разрыдалась.

Хлынуло наружу накопившееся за много лет. Сломалась воля. Павел гладил ее волосы, лицо. Молчал. Так продолжалось почти до полуночи.

Потом она заговорила:

— В нашей семье после войны оставался только один мой младший брат Игорь. Ты знаешь. Два года назад он умер, так и не залечив раны. Следом за ним умерла и мама. Ей больше нечего было делать на этом свете. А я, видишь, без ноги, калека, живу. Ты приехал узнать, какая я? Я сильная. Поверишь?

Он целовал ее, прятал лицо в льняных волосах. И опять, как и много лет назад, вспыхивал в сердце огонь. Было нестерпимо больно за ее, Людмилкино, горе и за себя. Кто посмел обломить веточки, наполненные жизнью и способные разрастаться? И кто посмеет это еще раз?

Только перед рассветом Павел уехал в Рябиновку.

Старое начиналось сначала.

Бывая в бригадах, Павел всякий раз старался попасть на границу с соседней областью, а там катил в Артюхи. Долгие ночи были они вдвоем. Иногда встречались на выпасах, в заброшенной пастухами избушке.

Они были муж и жена. И понимали, что долго все это продолжаться не может.

— Я слышала когда-то поэтические строчки: «На несчастье друга может каждый строить счастье сам». Я ненавижу такую поэзию…

— Люблю тебя.

— Об этом должна знать твоя Света. Ты должен сам сказать ей об этом.

— Но как?

— Откуда я знаю? Господи!

Людмила ловила его взгляд, горбилась по-старушечьи, кутаясь в пуховый платок, плакала. Всю жизнь он, Крутояров, оставался для нее самой больной болью. И там, в госпитале, когда перетащили их в чистую палату и принесли русские газеты, ревела она над Указом о награждении Крутоярова орденом Ленина, и там, в институте, когда читала она письмо матери. И многие-многие годы он один, Крутояров, и как жить без него?

…Шило в мешке не утаишь.

Однажды Павел, приехав домой от Долинской, застал в слезах Светлану.

— Что случилось? Заболела?

— Заболела. И очень. На, прочти. Третье уже такое получаю. — Она подала ему розовый квадратик промокашки:

«Светлана Дмитриевна!

Берегите Павла Николаевича. Он связан с Долинской, агрономшей из Артюхов. Он, это уже проверено, встречается с ней. Если не верите, прилагаем фотографии. Это он со своей любовницей в лесу. Видите, как он за ней ухаживает.

Ваши доброжелатели»

Павел побелел. Ушел в соседнюю комнату. Не мог сказать Светлане даже несколько слов: «Все это правда». Не хватило сил.

* * *

Тяжелее всех было Стеньке. Он любил их обоих вместе. И в сердце его росла тревога.

Стенька учился в областном городе, в пединституте, и всю летнюю практику и каникулы проводил в Рябиновке. Он считал себя взрослым человеком, гражданином, равным отцу и матери во всех отношениях. Это так и было. Но Павел и Светлана будто не видели первые взрослые Стенькины шаги, жили далекой от его студенческих забот жизнью. Степан оценивал все происходящее в одиночку, и ему до боли, до крика хотелось, чтобы отец и мать не разрушили семью. Он призывал на помощь какой-то не ведомый ему самому случай, чтобы сохранить все, как было.

Степан любил отца, во всем доверял ему, когда уже стал взрослым. И сейчас ему показалось, что отец обворовывал его, скрытно и жестоко. Отец не любил мать, любил другую, чужую женщину и много лет притворялся. Лицедействовал. Он был счастлив, видя в отце истинного борца, коммуниста и человека справедливого, с большой совестливостью, верил матери — самому близкому человеку. И когда увидел обман, услышал усталые слова матери: «Уйдет он от нас», — растерялся.

Как удержать отца, как сказать ему, что заблудился он, что лучшего друга нет ему на свете, чем он, Степан, что более преданной спутницы, чем мать, не будет. А потом обжигала упрятанная далеко мысль: «Кто я ему? Ну кто? И почему он должен жертвовать своей любовью ради меня? Спасибо, что вырастил. Пора и честь знать!»

И Степан успокаивался. Спал, ел, гулял, тренировал рябиновских ребятишек на футбольном поле. Не хотел видеть их обоих, ни отца, ни мать, потому что боялся разоткровенничаться.

Отец пришел к нему в комнату (когда-то она была одна на двоих), как показалось Степану, с виноватым лицом. Но заговорил не боязливо, не смущаясь, а спокойно и твердо:

— Тебе скоро в новую жизнь вступать. Хочу открыть хотя бы один горький штришок нашей родительской доли. Говорят, когда дети маленькие — и горе тоже маленькое, а когда они становятся взрослыми — горе вырастает. Мне легко было с тобой многие годы. Потому что я был взрослым, а ты ребенком. Сейчас, понимаешь, мы оба взрослые, и мне трудно.

— Трудно — это потому, что ты сам себе создаешь трудности, а потом преодолеваешь их и хвалишься, что преодолел!

— Не суди о людях по прочитанным книжкам да слышанным анекдотам.

— Нет. Я буду судить. Именно по прочитанным книгам и со своей колокольни.

— Ну, и каков твой приговор?

— Приговор? — Степан начал заикаться. — Я не могу пока зачитать его тебе… Но он нелестный для тебя, папа! На поверку ты оказался слабым, малодушным человеком, если не сказать более.

— Как ты смеешь!

— Я говорю то, что думаю.

— Если думаешь криво, да думы не тверды — необязательно произносить их вслух. Ясно? — голос отца стал резким. — Сыновья умнее отцов. Это точно. Но так же точно и то, что не все, а некоторые!

Росла на горизонте туча. Хлопнул ветер распахнутой калиткой. Залаял на дворе у Егора Кудинова старый, равнодушный ко всему Джек. Было что-то во всем тревожное и пугало, как недоброе предчувствие.

— Ты напрасно обиделся, папа! Ты должен войти в мое положение… Я теряю веру. Зачем же ты так со мной? Обманул!

— Никогда, ни разу я тебя не обманывал!

— А с матерью зачем так обходишься?

Отец расстроился не на шутку.

— Ни я, ни мать не должны стать предметом твоих исследований. Нельзя положить наши судьбы в твой ученический пенал и начинать сравнивать их и перетасовывать. Не тебе это делать. Ты все равно ничего пока не поймешь. Ты только оскорбишь этим меня и мать. Ты подожди.

Пронзительно загудел около дома отцовский «газик»: шофер Геня Соснин, никогда не унывающий и не стареющий, звал отца. И когда за Крутояровым захлопнулась калитка и стих гул удаляющейся машины, в комнату вошла мать. Степан никогда не видел ее такой раздраженной и грубой.