Павел вперил взгляд в Кораблева и непонятно чему улыбнулся. Кораблев тоже улыбнулся, но потом лицо его стало покрываться брусничными горошинами.

— Вы что имеете в виду? Вы что весь коллектив разбодать хотите?

— Успокойтесь, Вячеслав Капитонович, коллектив после этого крепче будет. И давайте, товарищи, возьмем за правило говорить друг другу правду. Не взирая на чины и ранги. Я думаю, что главное в нашей сегодняшней жизни как раз и есть это. Надо научиться самим и научить других говорить правду. Иначе двигаться вперед никак нельзя.

— Разрешите мне парочку слов сказать, — попросил Светильников. — Вот вы речь держите об ответственности каждого, о совести, а сами вы себя на эту пробу проверяли?

— Да. Проверял.

— И что же ваша проверка показала, а? — Светильников волновался. — Вы еще комсомольским секретарем были, так партизанством занимались, товарищ Крутояров. Тогда вам прощали, но вы, видимо, это прощение не так поняли и занимаетесь, оказывается, демагогией. Мне известно еще и то, что во время войны вы не раз подводили своих товарищей… Девушку бросили в бою, а ведь она…

— Замолчите! — Павел шагнул к Светильникову. — Святой. Никакую девушку в бою я никогда не бросал. Вы не лгите. Морду, правда, бил вашему зятю. И не раскаиваюсь.

В кабинете повисла мертвая тишина.

Крутояров вернулся к столу, сказал:

— На сегодня, наверное, хватит, товарищи.

Мизинец на правой руке его бился о настольное стекло.

* * *

Жизнь — и смех, и слезы. Двигались, нервничали, перемещались люди. Во время празднования Нового года только одно событие растревожило Рябиновку. Недалеко от села, в степи, ночью подняли труп замерзшего Увара Васильевича Крутоярова. Лошадь, запряженная в легонькую кошевку, стояла около старика, на ней он и был доставлен в Рябиновскую больницу и заперт до вскрытия в холодной комнате. Однако утром «погибшего» в больнице не оказалось. На препарационном столе лежала пустая чекушка «Московской» и недоеденное яичко.

Когда о случившемся стали расспрашивать самого Увара Васильевича, он матерно ругался и говорил, что ни в каких больницах он вообще никогда не был и быть там не собирается, и катитесь от него все по гладенькой дорожке.

— Что я вам — хиляк какой, что ли?

Павел смеялся и одновременно тревожился:

— Не простыл, дядя Увар?

— И ты туда же несешь! — сердился Увар Васильевич. — Не было со мной ничего худого. Пусть не врут!

Павел очень любил старика, да и вся Рябиновка была к нему, как к родному. Весел и деловит был старый Увар Васильевич. Во время войны, на Свири, Павел несколько дней дивился бесстрашию и терпению его; до войны, еще мальчишкой, — сноровке и трудолюбию. В детстве воображение Павла поражало обилие в деревне всякой скотины. Куда ни пойдешь, обязательно встретишь то корову, то свинью, то собаку. Как вести себя при встрече с ними, особенно один на один, Павел не знал. Ему всегда казалось, что поступает он как трус. Из затруднения обычно выводил Увар Васильевич. Он был легок на ногу и смел. Выпив браги, пел старинные песни. Боялись его по одной причине: не любил ходить по кривой стежке. «Самое главное, — говорил он маленькому Павлику, — это лошадь. Освоишь лошадь, и больше тебе никакая собака не будет страшна».

Дядя и помогал Павлу привыкать к главному деревенскому транспорту — лошади. Однажды, когда ребятишки играли неподалеку от конного двора, он вывел из тырла[5] старого мерина по кличке «Чан Кай-ши». Настоящей клички у мерина не было с тех пор, как его выменяли в соседнем колхозе за трех породистых баранов. Кто-то придумал полезному животному это имя, да так оно и осталось, вошло в колхозные инвентарные книги. Мерин был смирен, простодушен, с желобком на спине.

Павел взобрался на него, напутствуемый дядей Уваром:

— Опусти поводья и ткни его пятками под бока.

Павел выполнил приказ и замер от ужаса. Чан Кай-ши шагнул два шага и остановился. «Ехать, так ехать быстро», — решил мальчуган и еще раз ударил мерина под лопатку. Чан Кай-ши пустился махом. Мальчишку два раза подбросило, а потом он, будто раненый казак, сполз на землю. Увар помог ему еще раз влезть на коня, и Павел свалился на другую сторону. К вечеру Павел ездил на вспотевшем Чан Кай-ши уверенно и лихо. А Увар Васильевич только похваливал: «Хороший копновоз будешь». Никто не смеялся над ними, все понимали: Увар Васильевич делает это не для шутки, а на пользу колхозу.

…Потому-то, несмотря на «недостойное» поведение во время новогоднего праздника, деда с большим вниманием слушали рябиновские руководители на открытом и расширенном заседании сельского актива. В сельсовете стояла душная тишина, и дед пахнул на нее свежим сиверком.

— Оно, конечно, пары в Рябиновке много площади занимают, — говорил дед. — Но только без паров пока что жить нельзя. Я всю жизнь прожил в колхозе. И бригадирил, и председательствовал. Всяко приходилось… Если председатель и партийный секретарь ум не теряют и не пропивают — жить можно, если же они сами ничего не мыслят — земля не родит и на стол ставить нечего. Зачем нам такое рукомесло? Что лучше? Это, товарищи, зависит от того, какой процент паров оставите, да как за ними ухаживать будете.

Активисты о высказывании деда судили-рядили недолго. Поддержать никто не поддерживал, ругать — тоже не ругали. Лишь Андрей Ильич ограничился небольшой репликой, назвав дедову речь «незрелой и местнической». В предстоящей посевной было решено все-таки сократить площадь под парами с восемнадцати до двенадцати процентов.

…Поздним вечером шли домой Павел и. Увар Васильевич. Всю дорогу молчали. И уже у калитки Увар Васильевич придержал Павла за рукав:

— Ты, Павел, должен учесть две заковыки: одна — не лишай колхоз паров — сгубишь дело, другая… съезди к Людмиле и выясни отношения.

Павел отшатнулся:

— Что ты говоришь? К какой Людмиле?

— Ну к соседке нашей бывшей, к Долинской.

— Нету ее, дядя Увар! Двадцать лет как нету!

— В Артюхах она живет… Мать хоронить приехала, да так и осталась… Под Новый год я сам ездил туда, чтобы убедиться… У друга у своего фронтового в гостях побыл… Все разузнал… Нехорошо у тебя получается… Вместе росли, вместе воевали.

Павел почувствовал, как глухо застучало в левый сосок, потом надвинулась в сердце тупая боль. Он едва дошел до крылечка, расстегнул пальто, китель, рубашку.

— Вот, черт, — выдавил сквозь зубы.

…Всю ночь не спал Павел. Слушал, как колотится в окошко ветер и воют собаки. Вставал, хватал из пачки папиросы, прикуривал одну от другой.

Утром к нему, пожелтевшему от бессонницы и курения, зашел Егор Кудинов.

— Знаешь что, Николаич, я бы, честное слово, сделал так, как говорил дед.

— Но я же не знал. Я думал, что она погибла.

— Ты меня не понял. Я говорю о парах. С умом надо к этому делу подходить.

— Так, так, — соглашался Павел.

Он не знал, что ответить Егору, как быть. Будто горячим светом обожгло лицо. Он хмурился и не хотел ни о чем думать.

* * *

От разрывов пошатнулся лес, и кто-то пронзительно завизжал в просеке. Людмилка бросилась на выстрелы, чувствуя, как ватой окутывает голову. Она не слышала, как под ногою рванула противопехотная мина — деревянная коробочка. В памяти остались лишь глаза финского автоматчика, белокурого, тощего парнишки. Он стонал и плакал.

— Я сейчас помогу тебе, — силилась сказать Людмилка. Но парнишка, будто злая дворняга, оскалил зубы и повернул автомат. Кто-то рвал на ней одежду, кто-то приносил в бетонированный затхлый подвал, где лежали раненые русские пленные, воду и лил на голову, как из лейки, будто поливал рассаду.

Какой врач сделал ампутацию и когда, Людмилка тоже не помнит. После прекращения войны с Финляндией всех обитателей подвала, иссохших, похожих на гномов человечков, вытаскивали наверх. Поместили в настоящий госпиталь. Вымытая, наголо остриженная, Людмилка первый раз спокойно заснула в кровати, а утром, увидев набрякшую повязку на обрубленной ниже колена ноге, спросила себя: «Зачем жить?» и ответила: «Жить больше незачем. Павел? Не нужна я ему сейчас безногая да еще побывавшая в плену».

вернуться

5

Тырло — изгородь.