— Не в каптерке тебе сидеть, старшина, а по тылам немецким гулять!

Петр Завьялов действительно был дельным старшиной. В минуты отдыха он мог развлечь, в минуты опасности — помочь. К тому же в любое время умел достать из продуктов, что душа пожелает. И на бригадных складах, и в штабных столовых, и в городской торговле — везде у него были «ниточки с иголочками». «Дайте только приказ, и мы с нового году свежу клубнику есть будем!»

Ранение у старшины было нелегкое. На красную рану, затянутую молоденькой кожицей, боязно было даже смотреть, но кость осталась целой, и Завьялов, как и Павел, радовался: «Были бы кости, а мясо нарастет!»

Вечером батальон Беркута закончил прыжки, и над полигоном заклубилась туча. Весело ударил гром. Набирающие цвет ромашки, росшие по обочинам дороги, вздрогнули обрадованно. А гром, будто сконфузившись, на мгновенье смолк, но тут же, решив, что робеть нет причин, раскатился с новой силой. Такой уж он озорной и веселый первый майский гром! Туча протянула серебряную пряжу к гондоле; и когда гондолу посадили на грузовик, по ее горбине застучали первые крупные капли, будто посыпали на спину дирижабля белый сухой горох.

Павел шел впереди взвода и смотрел на цветы. Они мотались под дождем радостно и завороженно. Нераскрывшиеся еще совсем головки тянулись безудержу вверх, а дождины молотили по ним, и, казалось, что цветы смеются.

В далекий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед за ним летят.
Любимый город в синей дымке тает,
Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд…

Дождь прошумел быстро. Засверкало над бором солнце. И все стало привычным. Будто не было никакой войны: ни мучительного отступления от самых границ, ни стыда перед остававшимися под немцем городами и деревнями. Просто собрались парни, идут после выпускного вечера по примолкшим улицам родного села и наутро не услышат никаких военных команд. И кто-то прикроет ноги стеганым одеялом и тихонечко откроет форточку. И спать можно будет долго. И воробьи в сиреневом палисаднике, под окнами родного дома, разговаривать станут негромко, а мирные позывные столицы — «Широка страна моя родная» — зазвучат в утренней свежести, как гимн детства…

Но это пока смотришь на счастливые после короткого дождика ромашки. Окинь взором окрестность: каждый дом — крепость, по углам — зенитки, каждый мост — гарнизон, в лесах — аэродромы, полигоны. Войска. Все приведено в готовность номер один. Но все пока что укрыто, неведомо противнику и хранит в себе неизведанную силу.

* * *

Перед отбоем лейтенант Левчук позвал Павла в старшинскую каптерку. Усадил на груду солдатских рукавиц-однопалок, неведомо для какой надобности запасенных рачительным Завьяловым, и, приложив палец к пушистым усам, прошептал:

— Товарищ гвардии старший сержант, на твои именины прибудет наша достоуважаемая землячка Людочка Долинская.

Павел вспыхнул, и от Левчука это не ускользнуло.

Стараясь не замечать смущения младшего своего товарища, Левчук начал рыться в столе.

— Знаю, — миролюбиво заговорил он, — сохнешь. Но запомни, Павел, дивчина — она, как тень: ты за ней — она от тебя, ты от нее — она за тобой. В добрую пору при твоем положении надо бы медовуху варить да сватов засылать… Любовь… Никакие золотые горы не надо, была бы только любовь… Ну, а сейчас, что поделаешь? Не то времечко!

— Хватит, товарищ гвардии лейтенант!

Когда Павел думал о Людмиле, в его сердце всплывал задернутый белой дымкой родной зауральский городишко Далматово, известный с древних времен монастырем и многолюдными торжищами. Жаркое лето калилось в церковных монастырских маковках, душистыми травами в дни сенокоса пахли улицы… Гудела летняя Далматовская ярмарка, и Павел шагал вместе с отцом, Николаем Васильевичем Крутояровым, по кривым улицам на базарную площадь, сосал сладкого «петушка», отдающего сосной и свеклой.

Отец был высок и щеголеват. Руки у него корявые, как терка, рубашка синяя, просторная, вышитая желтыми птичками крестом по подолу и вороту. Отец ходил по рядам, приценивался к новеньким сапогам-бутыльцам и, как и обычно, выпив в частной столовой стакан «протфельного», как он сам говорил, начинал баловаться с нэпманами. «Это — контра, — говорил отец. — И хотя товарищ Ленин пока что дал ей свободу, но он и укорот тоже сыщет!» Отец подходил к лавке, около которой стояли приваленные к стене жернова «малой руки» для мельниц-ветрянок и говорил продавцу-приказчику:

— Хочешь, я у тебя сейчас жернов украду?

Силенка у отца — на всю округу. Это знали, а потому торговец пугался:

— Укради, Миколай Васильевич. Не жалко. Да только кто его мне обратно принесет, эку тягость. Нанимать придется.

— Принесу. Будь спокоен, — сулился отец. — А если не принесу, значит, про тебя кое-что знаю.

Собиралась толпа, и отец, легко подняв жернов, относил его к соседней лавке, приваливал выход. Приказчики то ругали его, то умоляли:

— Миколай Васильевич! Ну будь добрый, убери эту штуковину обратно. Нам робить надо-с!

Отец смеялся и уступал:

— Ладно, валяйте, капиталисты недобитые, обсчитывайте публику! Недолго вам осталось!

Потом возвращались домой. Единственный на дворе конь Игренько с волнистой, свисающей почти до самой земли гривой, приветствовал их громким ржанием. Игренько любил отца и Павлика и всякий раз, встречая, радостно подавал голос.

В тридцатом году они переехали в Чистоозерский район. Отец после окончания шоферских курсов работал в совхозе. Цвела под окошками черемуха. Жужжали пчелы. Шумел на большущем озере ребячий хоровод… Они были друзьями — Людмилка, Павел и отец. Жили в большом двухэтажном деревянном доме, в районном поселке. Ранними утрами Людмилка, маленькая льняноволосая красавица с голубыми глазенками, залезала в кабину крутояровского «АМО», бралась за гладкий руль, давила на сигнал.

— Мальчишки-и-и! — кричала из кабины. — Толкайте! С буксира все равно заведется!

Николай Васильевич наблюдал за Людмилкой из распахнутых створок, посмеивался в ус.

— Ну и ушлая! А вот и не заведется. Ключик-то у меня!

Людмилка беспрекословно соглашалась: раз Николай Васильевич говорит, что не завести — точно не завести. Он обманывать не станет.

Часто Людмилка и Павел ездили с Николаем Васильевичем на поля, где стрекотали машины-лобогрейки и глотала снопы жадной пастью красная молотилка. Взрослые парни и девушки бросали зерно железными ведрами и плицами в кузов машины, дети барахтались в нем, смеялись. А потом машина катила по степи к складам.

Вместе любили они и груздовать.

В тот полдень окатной дождь прошумел над пашнями, наполнив мутной водой заросшие лопухами канавы. Дорога раскисла. Отец возвращался с поля один. Из-под колес летели черные ошметья грязи. Вот и Чистоозерка. Направо — тесовый забор, налево — овраг, пятидесятиметровая пропасть. Спускаясь под уклон, Николай увидел, как мелькнула через дорогу маленькая фигурка сына, за ним, с лукошком в одной руке и башмаками в другой, бежала Людмилка. На середине дороги девочка упала, рассыпав грибы. Отец давил тормоз, но, несмотря на мертво зажатые колеса, машина скользила под уклон, на Людмилку. И отец повернул налево.

Не стало отца — самого сильного во всем Чистоозерском районе человека. Оказался Павлик Крутояров круглым сиротой: мать его умерла от повального тифа, ходившего в Зауралье давно. Мальчик не помнил матери, но был потрясен смертью отца. Кричал в сердцах на маленькую свою соседку:

— Из-за тебя мой папка жизни решился!

И она стояла перед ним виноватая, и слезы, большие светлые картечинки, бежали одна за другой по румяным щекам.

И не однажды дядя Павла, родной брат отца, Увар Васильевич, урезонивал племянника:

— Не из-за Людмилки, а из-за того, что людей любил шибко!

В последнюю предвоенную осень их, уже старшеклассников, послали работать на уборку… Занимались от холодных рос осины, золотился березовый лист, боязливые пленицы — верные признаки ядреного бабьего лета — плавали в воздухе. Устилал проселки листопад.