Изменить стиль страницы

А Вячеслав Пьецух? Лучшим из его рассказов я до сих пор считаю «Центрально-Ермолаевскую войну», где фантастическое допущение интегрировано в реальную историю России – от Гражданской войны до наших дней; а еще и «Роммат» – роман на тему альтернативной истории.

А «Зоровавель» Юрия Давыдова?

А Войнович – «Москва 2042»? Антиутопия с фантастическими и сатирическими деталями общей конструкции. И так далее.

Я сейчас ничего не оцениваю – я тенденцию нащупываю. Тенденцию, возникшую как ответ на вызовы:

• массовой литературы;

• герметичной элитарной словесности;• прозы non-fiction, особенно с присутствием авто/био (см. в качестве уже классического примера «Трепанацию черепа» Сергея Гандлевского, книгу, пока – в современной словесности и в своем жанре – непревзойденную).

Вообще-то в литературе ничего особо нового никогдане происходит – просто она время от времени как будто меняет затекшую ногу, вспоминая:что-то такое полезное есть из прошлого, что сейчас очень могло бы пригодиться…

И актуализируются пропущенные (фантастические!) возможности: от Пушкина до Гоголя, от Лермонтова до Достоевского; а у Достоевского – от идеи «фантастического реализма» до фантастики «Сна смешного человека».

А еще вечные Данте, Рабле, Сервантес, Свифт – на фантастических элементах держится грандиозная конструкция их текстов; так же как у Кафки, Борхеса, Габриэля Гарсиа Маркеса…

И ведь Синявский с Даниэлем сели за передачу на Запад именно фантастическойпрозы, а никакой другой.

И мне кажется, что расхождения между Синявским и Солженицыным – тоже в основе своей эстетические (вспомним известную реплику Андрея Донатовича на суде). Во всяком случае, фантастика и любой фантастический элемент исключены из эстетического мира Солженицына, в котором превалирует точность, приближенная к реальности («Архипелаг ГУЛАГ»): апофеоз этого стремления – запечатленность факта в художественном,но исследовании.

Михаил Булгаков подходит к реальному миру, используя весь спектр фантастического, от гротеска и сатиры до антиутопии и сказки.

Можно провести определенную параллель между классицизмом, чуждым фантастике по своей природе, и соцреализмом, допускавшим фантастику только в жанровом «гетто».

Сегодня литература, заблудившаяся в поисках читателя, вспоминает, что в ее запасах методов и методик есть разные возможности.

Это спровоцировало, например, совершенно неожиданные повороты в прозе Алексея Слаповского, писателя, «легкого на подъем» в (аэро)плане поэтики. Фантастическое допущение организует движение – и даже ускорение – сюжета в его новом романе «Синдром феникса». Слаповский – вообще чуть не знаковая фигура: он «открыт» и серьезной прозе, и массолиту, и применяет приемы второго – к первой. Не всегда получается; иммунная система «высокой» литературы порой отторгает пересаженную ткань; однако Слаповского это не пугает и не останавливает, и он пробует идти дальше – по дороге, отмеченной данной тенденцией. (При явном отличии Алексея Слаповского от Владимира Шарова – и тот и другой похожи в этом пристрастии к фантастическим допущениям, только Слаповский реализует его в героикомическом регистре, а Шаров – в трагическом, – так это обстоит, например, в романе «Старая девочка».)

К фантастическому сдвигу повествования – как к сильнодействующему средству – прибегают авторы разных «сублитератур» внутри всего массива русской словесности, в самом широком диапазоне – Ольга Славникова («2017»), Дмитрий Быков («ЖД») и Сергей Доренко («2008»), Татьяна Толстая («Кысь») и Владимир Сорокин («День опричника»). Фантастический элемент открывает большие возможности для сравнительно безболезненного (в литературном смысле) внедрения в текст актуального политического «месседжа». Более того: если это сделано талантливо (а примеров тому – см. историю мировой литературы!), то злободневный политический «мессидж» приобретает общечеловеческий, вечный смысл.

Упорно заглядывая в будущее, писатель полагает, что имеет шанс там прописаться.

Еще одна и тоже существенная причина востребованности фантастического в «серьезной» литературе – это утрата идентичности, травма, глубоко переживаемая как в русском мире, так и, например, в чеченском. Крушение советской империи, ее саморазрушение должно было с неизбежностью повлечь за собой крушение мифа – на осколках этого советского мифомира и возник тот эстетический феномен, который был ранее мною окрещен как «ностальящее».

Но свято место пусто не бывает – особенно место мифа. Разрушение мифа, зияние, пустота – все это зафиксировано в «фантастических» пустотелых мирах, наполненных симулякрами: у Виктора Пелевина («Омон Ра», «Жизнь насекомых», «Чапаев и Пустота», «Македонская критика французской мысли», «Священная книга оборотня» – вплоть до последнего «Шлема»). Давно пришло время этому процессу хоть как-то, но противостоять (разумеется, я имею в виду художественно). И вот упорная Марина Вишневецкая заходит с совершенно иного конца – и создает (свою личную) русскую мифологию на основе полузабытого и полуутраченного языческого мифа, следы которого прослеживаются в фольклоре («Кащей и Ягда»). В данном номере «Знамени» мифопроект Марины Вишневецкой (безумству храбрых!) продолжается. Читателю предлагается космос, устроенный на месте не то чтобы хаоса, а возникшей паузы (пустоты), заполняемой сегодня разнообразным материалом – от фундаментально религиозного до претендующего на научность историко-фантазийного (А. Фоменко и примкнувшие к нему).

Герман Садулаев ставит перед собой свою еще более амбициозную задачу – предлагая своему народу новый мифоэпос. Тоже – отнюдь не из романтических побуждений (хотя сама позиция Г. Садулаева – позиция национального романтика), а из трезвого осознания драмы, переживаемой чеченским народом, – утратившим своих лидеров, свою идентичность, свою «личность», так полагает автор. И тут – кто, как не писатель, должен прийти на помощь, заполняя своим воображением новообразовавшиеся лакуны национального сознания?Конечно, в обращении к фантастике, к фантастическим допущениям и элементам присутствует момент игры и почти детской радости – еще бы, воображение отпущено на свободу, а традиции в русской и мировой культуре колоссальные, богатейшие, только выбирай!.. И писатели перебирают предоставившиеся возможности – альтернативная история, аллегория, сказка, «жутик», квазимемуар… А еще и притча, и «неправдоподобная история, вправду случившаяся». Напряжение удваивается: фантастическое возникает как альтернатива по отношению… к чему? Да к реальности, конечно! Только возникающей здесь в необычном, преображенном, сдвинутом качестве. С «собачьим сердцем». С «роковыми яйцами». С «носом», «двойником» на «Невском проспекте»… Действительность сама фантастична – надо только это ее качество увидеть, а потом вытащить, удвоить, утроить.

Это умеют только настоящие писатели.

Эстетика фантастического не только соблазнительна – расширением возможностей литературы вплоть до создания особого «чудесного мира», – она, эта эстетика, еще и обязывает: к определенной строгости и стройности, опрятности и ясности – иначе фантастические элементы и сами рассыплются, и развалят всю структуру. Последовательность мысли характерна для «Монументальной пропаганды» Владимира Войновича: казалось бы, маленькое фантастическое допущение произошло в сознании персонажа – «крыша поехала» в определенном направлении, – и сам гротеск, от начала до конца, выстраивается безупречно.

А непоследовательность и непроясненность (прежде всего – для самого автора) включения фантастических элементов утяжеляют раскидистые конструкции романов Юрия Арабова («Флагелланты») и Андрея Волоса («Аниматор»).

Что хочется подчеркнуть особо: будь то утопия или антиутопия, миф или аллегория, сказка или басня, «действие» которых происходит в близком будущем или отнесено в далекое, чуть ли не доисторическое прошлое; будь то легенда или гротеск, используемые сегодня в прозе (и даже – в поэзии), все разнообразные жанры, приемы, методы, элементы фантастического, – послание («месседж») этих текстов апеллирует к настоящему.