Тюльпаны, которые Марина приняла из рук Мартина, стояли необычайно долго и, срезанные, казалось, проживали все этапы своей цветочной жизни — от свежих как бы застывших в строю цветочков-«солдатиков» с одинаково аккуратными маленькими головками и прижатыми к стеблю листьями до роскошных полностью распустившихся красных чаш в буйстве причудливо изогнутых листьев. Каждый день подходила проверить, не осыпались ли? Нет. Застыли в прощальном грациозном танце, но умирать не хотели.
Рейс на Амстердам был вечерний, в Шереметьево немноголюдно. Марина летела одна: муж работал в «ящике» и был невыездным. А если бы и был выездным, денег на двоих все равно бы не хватило. Он провожал, ждали объявления о начале регистрации, и она поднывала: «Не хочу лететь, я ведь этих людей почти не знаю. Целые три недели! Господи, скорей бы пролетели и — домой». В Европу она летела впервые. До этого была только в Индии с группой музейщиков.
Все страхи улетучились в первый же вечер. Из окна самолета Марина видела почти прямую линию из ярких огоньков — как выяснилось, дорогу, пересекавшую Голландию с запада на восток. В аэропорту Схипхол ее встречали знакомые — Ине и Хенк с розой в целлофане. Они повезли ее по этой дороге в маленький городок почти на границе с Германией. Здесь ей предстояло прожить первую неделю. Хенк был директором сразу двух школ (администрация экономила), Ине — учительницей английского языка. Дома ждали их дети — сын и дочь. Встретили сердечно. Пили ароматный чай у необычного круглого камина, встроенного в пилон посредине гостиной. Было тепло и уютно.
Утром Марина спустилась в гостиную и ахнула: вчера вечером здесь была комната с задернутыми шторами, а сегодня стен нет, вокруг зелень сада. Стены, конечно, были на своих местах, но одна из них — стеклянная и раздвижная, вторая с окнами от пола до потолка, а в углу третьей помещалась стеклянная дверь в этот зеленый мир. Через нее Марина вышла в сад, где хозяева трудились на грядках. Чуть дальше стоял сарайчик, а в нем — разноцветные куры. Натуральное хозяйство: все свое, все «органическое». Кирпичный дом — и тот построен своими руками.
После завтрака повезли смотреть городок — маленький, каменный, вымытый, никаких плевков на тротуарах. Культ чистоты, основанный на культе труда. Нечто подобное она и ожидала, недаром с детства любила «малых голландцев», но одно дело видеть это в Эрмитаже и совсем другое — в жизни. Первая реакция Марины: «Ребята, так не живут, это — не нормальная жизнь, а сцена с декорациями». Голландцы рассмеялись: в этих «декорациях» они чувствовали себя вполне комфортно. Сами себе этот комфорт и создавали, им и гордились. Сияющие чистотой огромные окна, никогда не зашторенные днем, открывали любопытному взору уют и чистоту дома — смотрите, как мы живем, нам нечего скрывать. Вокруг маленькие, семейные магазинчики. У мясника (это довольно грубое русское слово, отягощенное к тому же какими-то неприятными ассоциациями, не подходило молодому приветливому парню) Ине купила небольшой кусочек мяса и получила какую-то марку. В маленькой булочной хлеб, булки, яблочные пирожные, клубничный торт и великое множество аппетитно пахнувших плюшек и ватрушек выпекалось всего двумя людьми — мужем и женой, рано поутру.
После прогулки приехали домой обедать. Ине позвала Марину на кухню и показала лист бумаги, с двух сторон оклеенный марками. Внизу оставалось небольшое место.
— Вот когда я заклею лист до конца и отнесу его мяснику, то получу бесплатно такой же кусок мяса, какой купила сегодня, — с гордостью за свою хозяйственность разъяснила Ине.
Марина мысленно посчитала, сколько месяцев прекрасная голландка приклеивала эти марки, и в душе пророс протест, который она, конечно, оставила при себе: «Да я бы сама заплатила за все марки разом, чтобы только их не клеить! Нельзя же так унижать себя! А думать когда, если все время клеить!»
Если вспомнить, каким беспросветно нищим был быт в родном отечестве, еще недавно шедшем к построению коммунизма для всех и построившего-таки его для отдельной группы товарищей, то Маринин снобизм выглядел, может быть, и неуместным. Но есть же пределы! Да, быт в родном отечестве убог, но бытие бьет через край. И Марина не уставая пропагандировала их кухонные посиделки и споры о духовном и вечном под картошку и водку с селедкой! Здесь, в процветающей Голландии, было, по ее мнению, изобилие быта, но дефицит бытия. Общество потребителей, что с них возьмешь! Скольких маленьких радостей они не имели счастья испытать?!
— Вот вы, например, можете почувствовать себя счастливыми, купив четыреста граммов сыра? А если два раза по четыреста? А если три?!
Вопрос застал хозяев врасплох, но Хенк опомнился и расхохотался первым, Ине еще додумывала…
Правда, и Марине часто приходилось как-то отвечать на нелегкие вопросы.
— У нас пишут, что русские женщины очень часто делают аборты. Это так? Зачем? Ведь давно уже существуют контрацептивы, у нас в школе подростков учат, как ими пользоваться.
Соврать было трудно: Марина и сама ими никогда не пользовалась, и в минуты нечастой близости с мужем думала только о том, как бы не залететь.
Или:
— У нас пишут, что в Советском Союзе очень много детских домов, и они ужасны. Почему?
Марина ничего не знала о детских домах, кроме того что они действительно есть. Один мальчик, который ходил на ее занятия в музее, окончив школу, нашел работу в организации, помогавшей иностранцам усыновлять детей из детских домов. Встретила его недавно, он сказал, что все развалилось, не разрешают вывозить детей за границу: несчастных, нелюбимых, неухоженных сами как-нибудь вырастим, но врагу не отдадим ни пяди российского генофонда!
На следующий день поехали к маме Ине, которая жила в доме для престарелых. (Наверняка на голландском языке это звучало как-то уважительнее.) Мама была еще бодрой, уверенной в себе дамой. В доме ей принадлежала двухкомнатная уютная квартирка с маленькой кухонькой, которой та не пользовалась, потому что тут же в комплексе была столовая с отличной, по ее мнению, кухней. Они все сходили отобедать — Марину не покидало ощущение, что все это происходит в хорошей, но все-таки больнице. В квартире, у двери, была кнопка для вызова медсестры в любое время дня и ночи. Кнопку эту нельзя было не заметить — яркая, на уровне глаз. Окна квартиры выходили на воду — круглый бассейн с фонтаном посредине. И всюду чистота — как в вакууме. Травы не видно, один чистейший камень. Поговорили немного, мама Ине сказала, что не желала бы ни себе, ни кому другому лучшего места в старости. Марина же воспринимала то, что видела, как нечто из разряда коммунистических утопий: всем по потребностям, пища безвкусно-космическая, все в белой униформе, все нечеловечески спокойны, из чувств осталось только одно — чувство глубокого удовлетворения. Скучно, аж зубы сводит! Не лучше ли выползти на коммунальную кухню из своей убогой, но обжитой комнатенки, сварить кашку и съесть ее, привычно переругиваясь с соседкой? Все-таки жизнь. (Марина знала, что городит чушь, но, дитя коммуналки, самой себе такой стерильной старости она бы не хотела.) По дороге домой Ине рассказывала, какую трудную жизнь прожила ее мать, как они голодали в войну, как она хранила каждый лоскуток на всякий случай, и этот случай никогда не заставлял себя ждать: кто-нибудь из пяти детей приходил домой с дыркой на колене или локте, а что заплатка была другого цвета — кому какое дело? Все ходили разноцветными. Марина спрашивала себя: «А почему же никто из пяти детей не взял мать к себе, ведь дом для престарелых, каким бы он ни был, — это не дом?!» (Ой, не зарекайся и не суди, пока не дожила до маминой и своей старости!)
В один из дней навестили приятелей семьи: он — композитор, бородатый, колоритный мужик, вполне бы мог сыграть Сусанина в немом фильме, она — ангел с венчиком легких седых волос над бело-розовым личиком. Возраст пары был непонятен: пятьдесят, шестьдесят лет? У него все лицо закрывала борода, на ее лице примет возраста не наблюдалось вовсе. Оказалось, жена была монахиней с юности и до недавнего прошлого, а потом то ли была отпущена (может быть, они тоже на пенсию выходят?), то ли сбежала из монастыря, но оказалась она замужней женщиной, влюбленной, по словам Ине, в своего «Сусанина». У этой пары даже и чайку не попили: квартирка была крохотной — один рояль. Ни чайника, ни еды в ней не держали — питались со скидкой в специальной столовой для тех, кто не хотел обременять себя готовкой. Был и третий член семьи — белый кот, который по еле слышной просьбе «мамы» немедленно вошел в пластмассовую клетку и был заперт до утра. Ни истошных воплей, ни попыток высвободиться из узилища не последовало. Марина вспомнила своего буйного кота — борца за свободу до последней капли ее и мужа крови (хорошо хоть, ребят не царапал, может быть, потому, что они его избегали, а тот из гордости не навязывался) — и вздохнула про себя: «Даже коты у них ненатуральные. Может, какой специальной пищей кормлены? И кастрирован он, бедный, конечно…» Дистанция между «жизнью нормальной», в представлении Марины, и жизнью, только что увиденной, была так велика, что, сев в машину, она автоматически перешла на русский язык: «ее» голландцы на фоне их друзей были для нее уже своими. Поговорила пару минут, удивилась отсутствию реакции, оглянулась и все поняла. Рассмеялись. Хенк сказал: «Марина, мы просто наслаждались звучанием русской речи». Тягостное чувство, которое не отпускало ее в гостях (почему это так ее задело — не знала), прошло.