Изменить стиль страницы

Что касается Пелевина, то, как показал Андрей Степанов, его стиль и его семантические модели изоморфны друг другу. Логические модели Пелевина оказываются весьма близки к дерридианской философии языка и сознания:

«Плен ума» Виктора Пелевина, он же инвариант его текстов — это замкнутая структура, совпадение истока и цели, конца и начала, содержимого и содержащего, любых знаков, которые кажутся различными… Любой знак неопределим, он может быть «определен» только через другой знак через другой знак через другой знак через другой знак… и в конечном счете через самого себя… Именно потому, что замкнуто сознание, иллюзорен мир — у Пелевина это следствие, а не первопричина, потому что первопричин для замкнутого сознания не бывает[685].

Эта логика на уровне стиля ярче всего воплощается в его каламбурах:

В [пелевинском] каламбуре участвуют высокое и низкое, ценное и обсценное, и высокое становится низким. «Семейные ценности» (= деньги «семьи» Ельцина) или «лэвэ» (=liberal values)

[герой романа «Generation „П“» уверяет, что слово «лэвэ», по-цыгански, а также в русском криминальном жаргоне означающее деньги, является аббревиатурой слов «liberal values». — M.Л.]
— все то же приравнивание означающих и снижение ценностей, аннигиляция высокого смысла. Приравнивание внешне несходного и опустошение (принятых) ценностей — процесс, который рождает у Пелевина и сюжет, и язык, и пространство-время, и героев…

Далее Степанов комментирует: «Примерно то же осуществляет и Сорокин, но только ему не надо проводить операцию по ампутации ценностей, он избавлен от них изначально, потому что существует в пространстве текста, чистых риторических стратегий»[686].

Соглашаясь относительно сходства метода, все же не соглашусь с тем, что «чистые риторические стратегии», которыми оперирует Сорокин, лишены ценностной окраски — наоборот: риторические структуры в прозе Сорокина демонстрируются как то, что производит ценности, которые, в свою очередь, «задним числом» придают риторикам авторитетность (во всяком случае, эту точку зрения можно считать достаточно обоснованной после работ Мишеля Фуко). Шоковый эффект сорокинских текстовых ритуалов как раз и нужен для того, чтобы обнажить насильственную основу этого механизма производства ценностей.

Однако, несмотря на разницу в стратегиях, сегодня, когда опубликованы ранние тексты и Пелевина, и Сорокина, а сами они продолжают достаточно стабильно писать и печататься, — стало достаточно заметно, что их эволюция шла в известной степени параллельными курсами, хотя Сорокин и значительно опережал Пелевина, особенно поначалу (впрочем, он и дебютировал раньше: его книга «Норма» была начата в 1979 году, сборник «Первый субботник» составлен еще в 1984-м, а первые публикации Пелевина относятся к концу 1980-х). Еще точнее было бы назвать их курсы не параллельными, а развивающимися в общем направлении. Близость объясняется тем, что Сорокин, в отличие от Д. А. Пригова или Л. Рубинштейна, разрабатывает концептуалистскую стратегию в сюжетной прозе, поэтому у него текстовые ритуалы отсутствия (как правило, это ритуалы потлача и жертвоприношения) так или иначе нарративизируются, то есть приобретают телеологическую направленность (см. об этом подробнее в гл. 6). Телеологическое развитие текстового ритуала, в свою очередь, предполагает некоторое смысловое наращение фундаментального мотива пустоты (пустого центра). До «Голубого сала» это наращение связано в творчестве Сорокина с властью: тот, кто внутри текста совершает ритуал жертвоприношения или потлача, тот и становится в пределах текста носителем абсолютной власти и источником абсолютного («мифического» или «божественного» в терминологии Беньямина) насилия. Герой или какая-либо инстанция текста (например, повествователь) выступают при этом в качестве своеобразного двойника автора, делающего то же самое на уровне целого произведения. Немотивированные, казалось бы, акты насилия, вербальной агрессии, экстатического погружения в хаос, которые так возмущают критиков Сорокина и которые присутствуют в каждом его раннем тексте, как раз и необходимы как воплощение этого ритуала.

М. Берг считает, что власть героя — протагониста ритуала — в текстах Сорокина имеет ярко выраженный танатологический характер:

Принося в жертву собственную индивидуальность и отвергая претензии какого-либо дискурса на истинность и самоценность, Сорокин использует и присваивает энергию, высвобождаемую агонией узнаваемого стиля, а маска его демонической безучастности сродни маске пчеловода, выскребающего мед, собранный пчелами. Сорокин эксплуатирует энергию смерти… Его естественным образом привлекают только те объекты, которые в состоянии аккумулировать энергию смерти — именно эта энергия истекает в процессе переворота, композиционной перверсии, когда вторая, постсимуляционная часть повествования начинает жить по семантическим законам насилия и зауми[687].

Несмотря на точность наблюдения Берга, думаю, что ситуация, о которой он говорит, в действительности несколько сложнее: танатологический характер соцреалистического символизма превращается Сорокиным в энергию потлача, предполагающего — несмотря на кажущуюся смерть литературности в его текстах — возрождение и обновление символической власти литературы. Если механическое воспроизведение авторитетного дискурса в сочинениях эпигонов — будь то позднесоветская «секретарская» литература по отношению к соцреализму 1930–1950-х или «деревенская проза» по отношению к классическому реализму XIX века — лишает дискурс энергии, превращаясь в «чучело авторитета», то Сорокин, перемалывая дискурс посредством трансгрессии, возвращает и соцреализму, и классическому реализму взрывную и даже скандальную энергию. Одновременно с этим уничтожаются их идеологические импликации: если политический аспект этой власти литературного дискурса и демонстрируется («Месяц в Дахау», новелла «Падеж» в книге «Норма», идеологическая «эпифания» в виде бесконечной советской газетной передовицы, которая завершает роман «Тридцатая любовь Марины»), то всегда как производный от символической власти (подробнее об этом см. в гл. 6 — в разборе диалога «корифея» и «хора» в новелле «Падеж»).

Но дело не только в этом. А. Генис, кажется, первым распознал прорастание сакрализующей телеологии пустоты в романе Сорокина «Сердца четырех»:

«Сердца четырех» — не роман абсурда. Он наполнен глубоким религиозным содержанием, раскрыть которое Сорокину позволяет как раз та самая мерзость человеческого тела, которую не устает описывать автор. <…> Тезис Сорокина можно представить следующим образом. Раз человек — «душонка, обремененная трупом», автор освобождает душу от тела самыми изобретательными и омерзительными способами. Человеку от этого ни горячо ни холодно. <…> Мы привыкли считать, что религиозная эмоция должна быть благостной; у Сорокина она — яростна. С бешеным темпераментом аскета он умерщвляет плоть в своем романе. Герои книги, четыре всадника Апокалипсиса, мчатся к смерти, сея смерть по дороге. Их цель — избавиться от фальшивой плотской жизни, освободиться от карикатурной оболочки: вырваться из тела, чтобы сохранить душу-сердце для каких-то иных, подлинных существований[688].

Критик назвал Сорокина «гностиком по убеждению», что подтвердилось позднейшими сочинениями писателя (в первую очередь — романами «ледяной» трилогии). «Сердца четырех» возрождает жанровую модель советского приключенческого романа: выполняя неведомое секретное поручение, четыре героя — мужчина, старик, женщина и мальчик — проходят через немыслимые испытания и метаморфозы, участвуют в перестрелках и налетах, переносят пытки, пытают и убивают сами — и все для того, чтобы в финале полуживыми достигнуть некой машины, совершить таинственный ритуал «раскладки», используя все добытые по ходу романа мистические ингредиенты, и погибнуть под стержнями механизма, превращающего замороженные (привет будущей «ледяной трилогии»!) сердца героев в четыре игральных кубика. Несмотря на видимую абсурдность сюжетного завершения романа, важно подчеркнуть, что в «Сердцах четырех» действия героев в полной мере прочитываются как ритуалы пустого центра, а нарративизация ритуалов, предполагаемая жанровой формой авантюрного романа, с которой на этот раз работает Сорокин, проявляет гностическую (то есть не-пустую) телеологию достигаемой пустоты.

вернуться

685

Степанов Андрей. Уроборос: плен ума Виктора Пелевина // Русский журнал. 2003. 11 сентября [http://old.russ.ru/krug/20030911.html].

вернуться

686

Там же.

вернуться

687

Берг М. Литературократия. Проблема присвоения и перераспределения власти в литературе. М.: Новое литературное обозрение, 2000. С. 106–107.

вернуться

688

Генис А. Указ. соч. С. 75, 76. Впервые эта статья была опубликована в «Литературной газете» как рецензия на первое издание романа «Сердца четырех» (Независимый альманах «Конец Века» (Москва). Вып. 5) — в 1994 году.