Если бы взглядом можно было убить, в следующую секунду я был бы мертв. «Ну, Шоттон, ты за это расплатишься!» — взбушевался Джон, показывая мне кулак.
«Ну тогда попробуй догнать меня, Леннон!»
Каждый из нас стоял на своем месте, как вкопанный, посреди грязного поля. Джон смотрел на меня, а я, ухмыляясь, — на него, и очень медленно на его лице появилась широченная улыбка.
Он понял, что его перехитрили, но оба мы понимали и то, что эта наша «разборка» в конце концов была не более — или не менее, чем просто игрой и шуткой. И в этот момент полного взаимопонимания, я понял, что мы с Джоном, по крайней мере, будем хорошими приятелями. (Джон, со своей стороны, убедился в том, что я заметно уступаю ему в чисто физической силе.)
Эта стычка в Типе — мое первое отчетливое воспоминание о Джоне Ленноне — ознаменовала настоящее начало нашей дружбе: в течение нескольких следующих лет нам двоим суждено было стать буквально неразлучными.
В целом я сдержал свое обещание. Я никогда больше не разглашал его второго имени и впредь называл его «Винни» в очень редких случаях, когда он вел себя со мной слишком нагло — и то вне пределов слышимости ушей наших друзей. Тогда он часто мстил мне тем же, обзывая меня «Снежным Комом», после того, как я неосмотрительно назвал ему свое самое первое прозвище. (Так меня окрестили няньки в больнице, где я родился, за мою белокурую голову, которая тогда казалась снежной.)
После того, как наши отношения стали напоминать отношения двух сиамских близнецов, Джон переименовал нас в «Шеннона и Лоттона». Уверен, вы согласитесь, что это звучало лучше, чем «Винни и Снежный Ком». Это также указывало на ряд зарождающихся черт характера Джона (хотя в то время я едва ли мог это знать).
Во-первых, он всегда — даже тогда — играл словами. А во-вторых, его перевертыш «Шоттон-Леннон» предвещал начало его стойкой привычки соединять свое имя с именами людей, с которыми он был наиболее близок. (Свидетельство тому — приписывание всех его собственных песен «Леннону-МакКартни» при БИТЛЗ или избавление в конце концов от ненавистного «Уинстона» в пользу «Джона Оно Леннона».) Я встречался с личностями столь же сильными и индивидуалистичными, как Джон, но в отличие от них, он всегда находил партнера. Его пугала уже одна мысль: остаться в одиночестве «со своей половиной».
Во всяком случае, динамичный дуэт «Шеннон-Лоттон» становился знаменитым, несмотря на достойный сожаления факт, что мы по-прежнему не учились в одной школе. (Джон, как и Айван Воэн, ходил в начальную школу в Давдэйле, а Найджел Уэлли и я — в начальную школу в переулке Мосспитс.) Хотя мы с Джоном, как уже было сказано, ходили в одну церковь, (где сладкоголосье занесло его в хор св. Петра), даже этому не было суждено продолжаться долго.
Хотите верьте, хотите — нет, но тогда Джону ничто не нравилось больше, чем поездки в церковь по воскресеньям. Его необычайно восхищала торжественная атмосфера в Св. Петре: она служила Богом данной рапирой для его неистощимого юмора и проделок. И если он не сеял смуту среди своих ребят по хору или не крал виноград, предназначенный для праздника Дня урожая, то просто заливался глупым смехом во время несения службы, что делал и я, особенно, когда он начинал импровизировать своими контрапунктами в гимнах и ритуальных обрядах.
К сожалению, наши знакомые по посещению церкви (не говоря о духовенстве) не испытывали восторгов от его распрекрасных проделок, и после бесчисленных предупреждений и Джону, и мне запретили участвовать во всем упомянутом. Насколько мне известно, мы были первыми прихожанами в истории церкви Св. Петра, которых удостоили такой чести. И тем не менее, ни мои родители, ни тетушка Мими, не были восхищены нашими «достижениями». Моим родителям, в общем-то, не было дела до Джона, они просто считали, что он оказывает дурное влияние. А тетушка Мими, которая всегда питала иллюзии о том, что ее племянник не может быть инициатором какого-то плохого поступка, в свою очередь, убеждала себя, что именно я сбиваю Джона с пути истинного. (Конечно, по нашему с Джоном мнению, и я, и он являли собой образец благотворного влияния, но этим мнением никто не интересовался.)
Однако в некоторой степени и Мими, и мои родители были правы. Джон был исключительно нахальным ребенком, демонстрировал редкостное неуважение к старшим и имел привычку говорить именно то, что думал. Более того, к девяти-десяти годам он уже отточил свою «шпагу остроумия» настолько, что мог дать нашим родителям (и кому угодно) сокрушительный отпор всякий раз, когда его пытались поставить на свое место. (Между прочим, мы всегда упоминали об опекунах Джона, как о его родителях, хотя и звали их «тетей Мими» и «дядей Джорджем».)
Постольку поскольку я предоставлял Джону благодарную аудиторию и сам получал огромное удовольствие, видя, как он свергает власть старших, я тоже отчасти был повинен в его наглости и дурном поведении вообще. А так как я во всем брал с него пример, и у моих родителей были все основания тыкать пальцем на Джона.
Приняв все вышесказанное во внимание, пожалуй, от меня было трудно ожидать восприятия Мими, как прекрасной собеседницы. Во всяком случае, она была сторонницей строгой дисциплины, привыкшей повышать голос по малейшему поводу (так, по крайней мере, нам казалось); а свою неприязнь к кому-то или чему-то обычно выражала словом «банальный» — эта категория, несомненно, включала и меня. Тем не менее, постепенно я очень полюбил Мими.
Я почти сразу почувствовал, что ее суровые манеры и сердитый блеск глаз чаще всего были просто ложным фасадом. У меня сложилось явное впечатление, что втайне Мими обожала меня и в немалой степени восхищалась, по крайней мере, некоторыми из «вздорностей», столь громогласно ею порицаемых. (В редких случаях она могла забыться настолько, что даже начинала хохотать над нашими злоключениями.)
Хотя Джон и пререкался постоянно с Мими, у них было несколько общих черт характера. Оба были упрямыми, прямолинейными и откровенными. Внешне ни тот, ни другая не пытались казаться «хорошими», но за их отталкивающей оболочкой скрывались легендарные золотые сердца. Свое огромное уважение и преклонение перед реакционной и желчной тетушкой Джон пронес через всю жизнь. Конечно же, Мими, как и моя мама, была доминантной фигурой в домашнем хозяйстве. Дядя Джордж, с годами ушедший от молочного бизнеса, в противоположность ей был ласковым, как дедушка. Поэтому Мими, чье остроумие было почти столь же отточенным, как и у племянника, регулярно упражнялась в быстроте своего языка еще и на Джордже. (Однажды Джон рассказал мне о грандиознейшем скандале Смитов, произошедшем после того, как Джордж проиграл на скачках почти целое состояние.)
Джон считал своего дядю одновременно союзником и удивительно добрым стариком. Когда Мими в наказание запирала Джона в спальне и оставляла его без ужина, Джордж обычно тайно переправлял ему несколько булочек. А если его жена бывала чем-то занята, Джорджа можно было даже уговорить устроить поход в кино (это развлечение Мими категорически не признавала).
Весь тот период жизни Джона дядя Джордж был его ближайшим старшим наперсником, и я помню, как необычайно взбудоражился Джон, когда этот пожилой человек научил его первому «неприличному стишку». Джон декламировал мне его так часто, что я до сих пор помню этот стишок:
Едва ли Мими одобрила бы подобные вещи, особенно, если учесть, что Джону тогда было не больше девяти лет!
Но, несмотря на свое стремление совершать общественно-корректные поступки, Мими обычно предпочитала своим состоятельным соседям добрую компанию книг. Вместе с тем, она поддерживала тесный контакт со своими четырьмя сестрами: Энн, Элизабет, Хэриет и Джулией, (каждая из которых, между прочим, приняла участие в воспитании Джона в детские годы). Хотя Энн и Элизабет вскоре уехали из Ливерпуля, «тетушка Хэриет» жила на Менлав-авеню неподалеку от Смитов и продолжала принимать активное участие в каждодневной жизни Джона.