Из них остановлюсь на двух.
Я долго разговаривал с м-м Кюри, одним из светил современной физики.
Кто-то из присутствовавших мимоходом упомянул о пресловутой проблеме конца мира путем превращения всех форм энергии в равномерно распространенную теплоту. Я стоял рядом с м-м Кюри и спросил ее, нет ли у нее своих мнений по этому поводу.
— Нет, — ответила она очень охотно, — я теперь не задумываюсь больше над столь широкими проблемами. Я полагаю, что они не имеют ничего общего с наукой и относятся скорее к области поэзии, да и то довольно бесплодной. Когда-то я ставила перед собой философские проблемы и искала их разрешения, но это время прошло. Настоящее служение науке изо дня в день научает практичности и скромности. Не рождать никаких скороспелых систем, а изучать и измерять факты, и, — продолжала она, взглянув на меня сквозь свои большие очки, просто и умно, без тени какого-нибудь озлобления, — и, как мне кажется, в области практики общественной — тоже не следует увлекаться всеобещающими планами и больше смотреть на непосредственные результаты наших действий.
Мы отошли в сторону и сели. Худенькая старая дама сразу производила впечатление скорее русской, чем француженки. Да ведь она и есть урожденная Склодовская, полька. Несколько раз она упомянула в разговоре о том, что была в новой Польше и что горячо относится ко всем ее нуждам и переживаниям.
Пристально смотря на меня своими умными глазами с резко различными по величине зрачками, м-м Кюри начала задавать мне разные вопросы, касающиеся нашей школьной политики.
— Не надо, конечно, обижать интеллигенцию, — задумчиво сказала она, — ее не так много у вас. Но я понимаю, что рабочим и особенно крестьянам, которые в России и в Польше составляют большинство населения, надо было освободить широкое место во всех школах, вплоть до высших. Я любила и люблю крестьян. В деревне таится огромный источник сил. Ни в одной стране не сделано еще достаточно, чтобы дать возможность всем талантам свободно двигаться вверх. Как у вас распределяются стипендии? — спросила она. И, выслушав мой ответ, так же задумчиво продолжала: — Один американский миллиардер предложил мне основать несколько стипендий моего имени и имени покойного профессора Кюри при моей лаборатории. В то время мы во. Франции не были так несчастны, как сейчас. Я согласилась поэтому с тем, чтобы стипендии шли иностранным студентам. Дело, конечно, хорошее. Но какими формальностями сумели его обставить! Молодые люди прямо тяготятся бесконечными анкетами с десятками вопросов и всякими церемониями, которые приходится проделывать, прежде чем получить этот кусок хлеба. Постарайтесь сделать ваши стипендии доступными, небюрократичными.
Прощаясь со мной, она еще раз с тем же простым спокойствием, не лишенным своеобразного величия, говорила: — Надо стараться упорно и правдиво трудиться. В конце концов — только это достоверно. Великие победы всегда оказываются мнимыми, если они не вытекают из предыдущего упорного труда и если они им не поддерживаются.
Она очень сердечно пожала мне руку. М-м Кюри является одним из инициаторов организации ученого общества для возобновления научных связей с СССР, при окончательном рождении которого я буду на днях присутствовать.
На том же обеде я имел соседом другого поборника сближения с СССР — великого физика Ланжевена.
Молодой и живой, несмотря на свою серебряную голову, Ланжевен пустился подробно, забавно и красноречиво рассказывать мне, как великий физик, подобный Круксу, и крупнейший физиолог, подобный Рише, смогли поверить в грубейшие шарлатанства спиритов.
— Можно ли без смеха слышать о том, что Крукс умолял своего медиума показаться ему хоть раз вместе с материализовавшимся духом — мисс Кэтти? Медиум уходил в темную библиотеку, оттуда в столовую выходила одетая в белое платье мисс Кэтти, дух с того света, сделавшийся другом дома всей семьи Круксов! Честный малый с удивлением отмечает, что он замечал некоторое сходство между медиумом и мисс Кэтти. Некоторое сходство!
Ланжевен заливался добродушным смехом.
— А Рише, — продолжал он, — ведь когда читаешь его научные труды, в голову не придет, что это такой чудовищно легковерный человек. Теперь он придумал целую теорию метампсихоза, у него есть школа. А между тем, раскапывая весь, этот поразительный факт, я нашел исходный пункт. Однажды Рише делал опыт со знаменитым медиумом, а на самом деле грубейшей шарлатанкой Евзапией Паладино. Он держал ее за руки. За его спиной стоял физик Оливер Лодж, спирит, и еще два друга Рише, за научную честность которых он, видите ли, ручается. И вот чья-то рука стала хлопать его по голове, брать за шиворот, за уши. Рише обратился в правоверного спирита. Он оказался перед дилеммой — либо поверить в спиритизм, либо объявить мошенниками своих друзей. Милый, честнейший добряк Рише предпочел первое. С тех пор он стал детски принимать на веру все бессмысленнейшие опыты медиумов и взгромоздил целую теоретическую башню, чтобы сочетать эти глупые фокусы невежественных обманщиков со своими строго научными принципами. Это наводит меня всегда, — продолжал Ланжевен, — на серьезные мысли относительно науки вообще. Конечно, в ней есть чисто фактическая сторона. Факты в конце концов торжествуют. Их можно объяснить и так и этак, но их нельзя отрицать. В конце концов, противоречащие им теории они разбивают вдребезги. Но даже в этой области и даже у самых прямых ученых не может не быть некоторых пристрастий. Вы знаете, вероятно, что я являюсь горячим поклонником теории Эйнштейна. Это самое широкое и самое красивое обобщение, которое создавал когда-либо человеческий ум. И мне, и многим другим было бы больно, если бы эта красавица-теория рухнула. Между тем сэр Майкельсон с невероятной точностью повторил свой знаменитый опыт8 и будто бы нашел, что ближе к земной поверхности получается результат прежний, а на высотах иной, — результат, говорящий за существование абсолютного движения по отношению к эфирному океану. Что ж, если это так, — придется примириться, отказаться от Планковского обобщения, искать других построений. И вот представьте: как ученый, я, конечно, приму то, что продиктуют факты, но лично мне ужасно хотелось бы, чтобы повторный опыт Майкельсона оказался ошибочным. Мы бедны (во Франции постоянный припев!), а опыт стоит дорого, иначе я сам повторил бы его. Если чувство играет, таким образом, хоть некоторую роль даже в вопросах чистых фактов и их математических обобщений, то нечего удивляться, если там, где дело соприкасается с остатками религии или жаждой верить в бессмертие дорогих усопших, или вообще с какой-нибудь сильной страстью или сильным интересом, — объективизм гнется и деформируется и ум, под влиянием чувства, начинает измышлять хитросплетения, чтобы спасти выводы, желанные для субъекта. Да еще хуже того: чувство заставляет изменять нам самые органы нашего ощущения. Расскажу вам маленький анекдот из своей практики. Несколько ученых, в том числе и я, решили научно проверить «чудеса» Паладино. Скрепя сердце мы согласились проверять их в темной комнате. Евзапия дала одну руку мне, другую другому ученому, и вот, несмотря на это, разные предметы, стоявшие сзади нее, стали перелетать на стол, стоявший перед нами. Для меня было ясно, что она, между прочим все время волновавшаяся и ерзавшая, каким-то фокусом освобождала одну руку и работала. На следующий день я распорядился тайно вымазать все вещи клеем. Все проходило как по маслу. Но вдруг Евзапия пришла в величайшее волнение, стала ругаться, как итальянский извозчик, и выскочила из залы. Зажгли огни. Рише прибегает и заявляет: «Не знаю, что с Евзапией, она потрясена и утверждает, что временно потеряла свою силу». Смеясь, я показываю ему на многочисленные следы пальцев Евзапии на столе, намазанном клеем. Все для нас теперь ясно. Казалось бы, сомнений быть не может. Но Рише, не обращая никакого внимания на главный факт, заявляет: «Это интересно. Очевидно, клейкие вещества имеют какое-то дурное действие на медиумическую силу».