Изменить стиль страницы

Я спросил Редслоба, можно ли в самом Берлине видеть что-нибудь от того искусства, о котором он говорит. Он предложил мне посвятить полдня посещению зданий и осмотру новой мебели, на что я с удовольствием согласился.

— Мне кажется, — продолжал Редслоб, — что культурные искания наиболее серьезных и передовых немцев будут во многом совпадать с вашими. Здесь вполне возможно и взаимное оплодотворение. Мы очень хотим как можно теснее соприкоснуться с вашим культурным строительством. Приезд из России людей, подобных вам, вызывает живейший интерес и открывает обещающие горизонты, хотя, быть может, и не все дружелюбно смотрят, например, на такую мою поездку лично с вами. Помимо всяких других сторон, которые у нас могут оказаться общими, лучших людей Германии не может не объединять с вами то, что мы отнюдь не хотим больше культуры для «верхних десяти тысяч»; мы открыто ставим перед собой проблему культуры общенародной, культуры, вполне приспособленной к истинным потребностям рабочих.

— Я оставляю совершенно в стороне, — продолжал он, — ваши политические и экономические принципы, — в области принципов культурных, повторяю, полезное взаимодействие возможно и желательно. Внутри нашей страны достичь контакта с руководящими силами пролетариата нелегко. Опираться при этом на социал-демократическую партию довольно безнадежно. Она потеряла свою особенную культурную физиономию и, в сущности, никому не импонирует. В коммунистическом движении, конечно, больше оригинальности, определенности и силы. Но я не знаю среди германских коммунистов ни одного человека, продумавшего культурные проблемы, способного сказать в этой области какое-нибудь руководящее или хотя бы просто яркое слово. Притягательная сила коммунистической партии в Германии для ищущей и мыслящей части нашей интеллигенции почти равна нулю.

Здесь я должен сказать, что г. Редслоб вряд ли прав в своем суждении о немецких коммунистах. Я имел случаи познакомиться лишь с некоторыми из «культурников» нашей немецкой партии: с Дункером, Герцогом, Иоганнесом Бехером, Гроссом, Пискатором, Рубинером, Ауслендером и т. д. Я знаю, что партия обладает и другими. Очень характерно, что берлинский кружок пролетарских писателей3, включающий в себя многих из названных лиц, провел идею писательской профорганизации и в берлинской ее секции приобрел большинство в президиуме: стало быть, притягательная сила партии даже в этом отношении не так мала.

Я далек от того, чтобы упрекать в неискренности в высшей степени симпатичного «государственного хранителя искусств» Германии. Такие выводы делаются подсознательно. Г-н Редслоб нимало не коммунист; если он хотел бы заключить некоторый союз между культурниками Германии и советских республик, то ведь при условии возможно большего отделения «культурных проблем» от «политических и экономических принципов». Такая постановка вопроса еще возможна по отношению к чужим коммунистам: «принципы» к импорту-де не допускаются, вы можете полностью применять их дома, — а культурные достижения, поскольку они химически отделимы от «принципов», могут быть признаны и у нас полезными. По отношению к своим коммунистам это разделение невозможно.

Но, судя о лучшей части германской интеллигенции по таким крупным и авторитетным представителям, как Редслоб, не надо забывать, что самой огромной ошибкой было бы рассуждать по правилу: не с нами, значит, против нас. Это правило становится верным в боевые моменты, но в моменты подготовки оно ложно и вредно. Часто ближе к истине противоположное: кто не против нас, уже не безнадежен.

Обстоятельства могут повернуться различно, и люди, симпатия которых приобретена хотя бы отчасти, хотя бы в одной какой-либо области, при известных условиях могут оказаться полезнейшими союзниками.

Я знаю, что расхожусь в моем суждении со многими терпкими товарищами из Германской коммунистической партии; но мое впечатление таково, что германская интеллигенция отнюдь не абсолютно нам враждебна и что работа в этой среде могла бы быть плодотворной.

Сейчас я хочу представить читателям другого очень крупного и влиятельного интеллигента, разговор с которым касался еще более глубоких тем.

Я несколько раз встречал одного из самых замечательных философов Германии4. К сожалению, по его собственному желанию, я не могу его здесь назвать.

Его книги возбудили самые различные толки, частью и за пределами Германии. Одни склонны были провозгласить его чуть ли не учителем жизни для всей растерявшейся послевоенной Германии. Другие, наоборот, обличали в нем слишком большую виртуозность стиля, слишком свободный полет фантазии, принимаемый самим автором за работу мысли, и называли его больше поэтом от философии, философствующим публицистом, чем настоящим представителем науки, а тем менее мудрецом.

Особенно интересными, однако, были мои разговоры с ним, потому что в последнее время этот человек, как он мне, по крайней мере, заявил, совсем отказался от опубликования своих мыслей в книгах и статьях, предпочитая им то, что он называл «непосредственным действием», то есть беседы и лекции, носящие в некоторой степени характер проповедей.

Полунемец, полуславянин и даже, кажется, немного татарин, он говорит с одинаковым совершенством на немецком, французском, итальянском и русском языках и на всех этих языках умеет быть красноречивым. В последнее время он переносится из одной страны в другую со своими лекциями, разнообразными, всегда вновь импровизируемыми и претендующими на почти пророческое значение.

В дни, когда я его видел, он читал лекции в Берлине при огромном стечении публики. Одна из серьезнейших газет, давая отчет о его лекции «История как трагедия», довольно правильно отметила в нем почти пугающее богатство мыслей.

Большой, со светлыми глазами, в которых иногда зажигаются какие-то экстатические искры, он говорит мне:

— Нет, не называйте меня. Я охотно позволяю себя плагиировать, но я не люблю, когда меня цитируют. Именно в последнее время я понял, как огромна сила своеобразной безличности. Я вас уверяю, я прямо ощущаю, как жизнь постепенно насыщается моей мыслью. Я встречаю мои мысли и там, и здесь; может быть, они выросли от другого корня, может быть, это эхо моих где-то сказанных слов. Я боюсь брать на себя неблагодарную и крикливую роль пророка, но так выходит. Я мог бы привести вам много доказательств полного исполнения моих прогнозов. Почему это так? Почему все постепенно исполняется? Потому что я не только стараюсь как можно безличнее воздействовать, но и как можно безличное воспринимать. Даже враждебная критика отметила в моих азиатских книгах5 необыкновенную чуткость, перед которой, так сказать, раскрывается душа чуждой нам культуры. Это потому, что я даю вещам и людям воздействовать на себя, образам и мыслям сочетаться во мне свободно. В результате — догадки, граничащие с ясновидением.

Я смотрю на его большое розовое лицо очень здорового блондина и готов допустить мысль о некотором философском фатовстве и даже саморекламе. Но в голубовато-серых глазах знаменитого философа вспыхивают все те же огоньки некоторой сумасшедшинки. Взятое вместе с его огромным образованием — это заинтересовывает.

— Я в двух словах скажу вам, что я думаю о большевизме и его будущем, — говорит он. — Европа и Азия издавна пошли разными путями. Европа выбрала активность. Азия — самоуглубленность. Европейская активность могла бы превратиться в поверхностную механизацию жизни. Вот почему Европа охотно позаимствовала у Азии христианство. Конечно, оно преломилось в Европе своеобразно и разнообразно. Часто в наших формах христианства нельзя узнать оригинала, но все же в некотором роде христианство завоевало Европу надолго. Теперь, наоборот, Азия, потонувшая в своем самоуглублении, хочет позаимствовать у Европы глубокий импульс к активности. Здесь нельзя ограничиться механическим перенесением капитализма. Империалистические идеи европейской крупной буржуазии ни практически, ни в культурной глубине не приемлемы для Азии, Зато для нее радостно приемлем ваш большевизм. Да, он завоюет Азию. Да, Ленин даст евангелие для азиатов. Конечно, ленинизм в Азии так же переродится и разобьется на много течений, как христианство в Европе. Конечно, порою его почти нельзя будет узнать, и все же он будет идейной основой возрождения Азии, то есть огромного большинства человечества. Но успехи вашего учения и движения на Западе будут ограничены. Здесь вы обольщаетесь. Здесь необходимы, а потому неизбежны другие пути. О них я умолчу. Скажу только, что это отнюдь не пути социал-демократии. Социал-демократия — мертвая величина, нечто глубоко вульгарное, приспособляющееся, лишенное творчества.