Изменить стиль страницы

Только легли на курс, — на «Азарде» тревога. Видим, сигнал поднят: «Перископ в пяти кабельтовах»… Мне оптика по должности не положена; у меня зато глаз — восьмикратный. Смотрю: верно — из воды вырывается не то что перископ, а вся рубка и часть корпуса… Англичанка без всякого бережения вылезает!

Ну, вот уж теперь — слушай! Вот это — я, «Гавриил» (Никеша двинул передний перочинный нож), вот тут — «Азард». А здесь — вода кипит, бурун пенится и — она появляется (он так умудрился бросить на скатерть мельхиоровую чайную ложку, что ложка и на самом деле показалась Женьке чем-то большим, темным, неожиданным и страшноватым).

Ну… На «Азарде» командир — я те дам: опытный моряк, Николай Николаевич Несвицкий. Комиссаром там товарищ Винник, Данила Михайлович. А у носового орудия комендором стоит наш с Павлушей братишка, соколиный глазок, медвежья лапка — Сеня Богов. Он, как лодку заподозрил, — моментом пушку на цель… Командир с мостика: «Залп!»… Сеня за шнур — раз!

И тут внезапно получается на месте лодки здоровенный, брат ты мой, взрыв… Так охнуло, точно мина заграждения сработала… Вода — дыбом, выше клотика, а с ней какие-то черные лохмотки: железо ли, люди ли — не разберешь… И вот…

Женька давно уже не сидел на своем стуле. Встав на него обоими коленами, облизывая сохнущие губы, он так страстно впился глазами в рассказчика, что тот даже остановился на миг.

— Ты чего, парень? Ты, смотри, — слушай…

— А люди ихние видны были? — свистящим шёпотом проговорил мальчишка.

— Люди! Скажешь! Ты понимай так: корабли на полном; узлов двадцать семь или больше… Покуда дым опал, мы уже сажень за сто от того места. Глядим назад — ничего! Одна вода гладкая, без волн… По воде — радужина, а среди радужины воздух бьет пузырем с пеной… Такой пузырь, как сенная копна; даже глядеть на него вредно… Вот, брат, Евгений Федченко, как балтийский моряк стоит на страже революции… понимаешь?

— А… дальше что было? — заволновался Женька.

— Дальше? Дальше мы с тобой сидим вот, рабочие люди, в Питере, на твоем захудалом Овсянниковском переулке… В тепле сидим; чай пить будем… А враги наши лежат в холодной соленой могиле. И нет им возврата на свет. И со всеми с ними всегда так будет, потому что теперь уже мир-то этот не ихний стал, а наш с тобой. Аминь! Ходи на крыльцо, гляди компаунд-то свой: слыхать, у него в котле давление много выше нормы…

— Дядя Никеша! — спросил Женя, поставив плюющуюся медную посудину на табуретку рядом со столом и косясь на забинтованную руку моряка, — а ранение у вас откуда?

— Ранение — ерунда! — небрежно махнул именно этой рукой Фролов, — это — так, потом уже… Лодку-то ту четыре эсминца явились выручать; только поздно. Ну, был с ними короткий разговор… Ранение, брат Женя, нашему брату сравнительно дешево стоит. Одно досадно: за месяц вторично мне осколки в ту же самую руку всажены; никакой симметричности не получается у меня, вот что плохо…

Женька посмотрел на белые бинты озадаченно.

— Так… разве кабы в другую руку — лучше бы было?

— Думаешь — хуже? — серьезно переспросил Фролов, беря один из двух перочинных ножей; самый красивый, с зеленым костяным черенком; он только что изображал эсминец «Гавриил». — А ты, видать, парень с головой. Тебе лучше знать! На, друг любезный, прими холодное оружие. Владей! Складешок — добрый! Конечно, это не кавалерийская шашка; но нам теперь так жить нужно, чтоб при крайнем случае и перочинный нож прямо в сердце старому миру вогнать. У нас нынче ни дел малых, ни людей малых — нет. Мы теперь все большие! Понял?

Только вечером Женя развернул и прочитал письмо Павла Лепечева. В нем вкратце излагалась та же история, которую он слышал уже из уст Фролова.

До этого часа мальчишка не отходил от раненого моряка, они подружились вплотную. Да иначе и быть не могло. Никифор Фролов много раз плавал за границу, был в Константинополе, в Мессине, в Гибралтаре, на Цейлоне… В его рассказах возникали перед Женькой то ультрамариновые волны тропиков, то суровые скалы норвежских фьордов… и кто знает: может быть, именно благодаря этим рассказам зародилась в тот вечер в Женькиной голове мысль. Одна мысль, но зато какая!

Взрослые, докопайся они до Жениных замыслов, назвали бы их блажными, сумасбродными. Конечно, они были бы правы. Но откуда им узнать о них? Не из таких он был, Евгений Федченко, чтобы делиться с непосвященными своими тайными намерениями! Вот кабы Вовка Гамалей был тут…

Вечером Григорий Николаевич, дядя Миша и гость долго сидели возле керосиновой лампы за столом. Батя достал из ящика карту. Расстелив ее по столу, старый Федченко вместе со свояком и вновь прибывшим долго разглядывал ее, вымерял расстояние неуклюжим циркулем с дужкой: неизвестно еще, докуда довезут поездом их отряд — до Рамбова или до Малых Ижор? Сколько придется топать до Красной Горки?

«Красная Горка… Красная Горка!» — это наименование чаще других слышалось в их речах. О Красной Горке писал ему дядя Паша. На Красную Горку уходил отец… Форт Красная Горка!

Женька зажмурился и увидел высоченную пурпурового цвета скалу, как в Вовкиных самых интересных книгах про путешествия… Желто-белая каменная твердыня наверху прорезана бойницами… Золотится песок. Сияет синее небо. Пальмы растут над морем…

— Это-то нам ясно, — говорил в тот миг Григорий Николаевич Фролову, — англичане спят, во сне видят прорваться в Кронштадт… Ну, что ж? Красная, так Красная она и будет! Белой ей стать не дозволено! Надо подкрепить — окажем рабочую поддержку. Дело такое!

Два дня спустя Женя провожал отца, уходившего с отрядом на фронт, с Балтийского вокзала. Взрослым, собравшимся на проводы, да и самим отъезжающим было немного странно: уезжать на войну по самой обыкновенной дачной дорожке! Вроде как на трамвае ехать. Они понимали: это тревожно. Это очень плохо. Это налагает на каждого двойную, тройную ответственность.

Отец был немного пасмурен: мать, Дуня, не зная об его отъезде, не вернулась из Ораниенбаума от Васютки. Он телеграфировал ей, что будет проезжать мимо, но кто знает, а вдруг разминемся? Кто знает, сколько еще придется задержаться там, на форту?!

На запасных путях около пустых красных теплушек устроили прощальный митинг.

Жене было странно: отряд — а все знакомые лица. Вот дядя Костя из броневого цеха, вот молоденький парень Веньямин Хитров, инструментальщик… Провожали тоже свои, ближние. Знакомые люди, а вместе с тем как будто он всех их видит в первый раз. Даже папку. Даже на его повисших вниз украинских усах, сутулых плечах, на глуховатом голосе и на букве «г», произносимой как «хэ» в минуты волненья, — на всем этом лежал какой-то новый отпечаток.

Женя почти испугался, когда после нескольких кратких приветствий отец вдруг поднялся сам в двери вагона и, взявшись рукой за ее притолоку, заговорил.

— Товарищи! — сиповатым своим баском начал он, а люди поодаль вытянули шеи, чтобы его расслышать; старого Федченку знали и любили. — Товарищи! Сами знаете, оратор из меня, как из шишки скребница! Многого не скажу. Да что и говорить-то? Каждый сам понимает, какой момент пришел, какое время наступило. (Народ внизу зашумел согласно.) Ну, что же, ребята, чего крутить?.. Дела на фронте невеселые. Авария! Запороли, к примеру скажу, важную деталь. Резец сломали. Ну и что? Дело бросить да прочь бежать?

— Накося, выкуси! — сердито, с напором крикнул кто-то из толпы.

— И я, товарищи, говорю: не на таковских напали! — подхватил Григорий Николаевич. — Не бросать, не бежать, а мозолистой рукой — нашей, питерской рукой, путиловской, обуховской, ижорской — на ходу заткнуть дыру. Как оно на деле бывает? В кровь руки обдерем, а ошибку ли-кви-ди-руем. Так, что ли?

Он замолчал, насупясь, собираясь с мыслями. Народ внимательно, неотрывно смотрел на него: так слушают только безусловно своего человека.

— Тут… Что греха таить, я прямо скажу: тут некоторые поддались у нас на разговорчики, на панику поддались. «Все одно — Питера, мол, не удержать. Загубим только баб, ребят…» Может ли так быть? Питер бросить? Питер, ребята, а?