Изменить стиль страницы

Худо то, что все это была чистейшая брехня. Никто его не приветствовал. Никакие «замученные» не появлялись. Кругом темнели все более пустые, все более полные красными солдатами враждебные темные леса. Угрюмые мужики молчаливо читали на бревенчатых стенах приказы Родзянки, В них он и клялся в любви к народу и по каждой мелочи грозил полевым судом. Люди читали эти слова и, не поднимая глаз, уходили прочь.

Приходилось в каждую деревню, по слезным мольбам господ помещиков, посылать команды. Они оседали по волостям, разлагались и разбегались, редели… А кругом мрачнели непроходимо-болотистые мшары, поднимались сырые леса… По речным поймам пели, правда, вешние соловьи; но как только потеплело, там же начали пересвистываться древним разбойным посвистом и «зеленые», — на все способные парни, сбежавшие из воинских частей… А за спиной — сомнительный эстонский тыл… А впереди — громада Петрограда.

«Напоминаю Вашему превосходительству, — назойливо твердил ему из Финляндии Юденич, — что в таком серьезном деле авантюризм недопустим… нельзя брать Петроград с нахрапу! Нужна осторожность!» А как будешь рекомендовать эту осторожность жадным, нетерпеливым, завидевшим добычу хищникам?

Вчера или третьего дня господин генерал вышел в Елизаветине на балкон дома. Мальчишка — любимчик этого юденичского соглядатая Трейфельда — увивался в садике возле Ксении Викторовны, роковой брюнетки, сестры милосердия из Манташевского госпиталя.

— Нет, какие места, Ксения Викторовна! Вы подумайте, какие места пошли… Дылицы, Вруда, Елизаветино… Вы помните — у Игоря Северянина:

«Итак — вы снова в Дылицы?
Ну, что же, в добрый час!
Счастливица, счастливица,
Я радуюсь за вас…»

Черномазенькая «сестричка» делала поэтические глаза, ахала, и генерал был искренне обрадован, когда из-за кустов акации донесся чей-то сиповатый пожилой басок:

— А, да ну вас, Щениовский! Ну что вы ей вкручиваете? Знаем все: «И вот Елизаветино, и вот — дебаркадер!» Но вы заметьте, корнет: за дебаркадером очень удобно пулеметный взвод размещается… И дадут ли еще нам с вами отсюда «жезл» на Гатчину, — у начальника станции надо спросить…

Родзянко ел клубнику. Он брезгливо бросил за перила торочек. Дылицы, воспетые, оказывается, каким-то стихоплётом, сгорели: торчали только черные трубы. Через канаву, в виде мостика, лежала железная вывеска. Когда-то на ней было написано: «Волостное правление», а потом по замазанному «Комитет бедноты». Что ж? Прикажете поднять ее, еще раз перемазать и снова «Волостное» написать? Отчего ж, можно! Но надолго ли?

Как бы то ни было, линия фронта пока что все время двигалась на восток, к Питеру. Только на «фронт» она походила мало — рваный, еле заметный пунктир. Перейти такой фронт труда не составляло: нужно только было знать, где переходить. Вася Федченко, к сожалению, не знал этого.

Страдая от сырости, от голода, от неистовых болотных комаров, Васин отряд двигался в те дни по лесам, выдерживая общее направление примерно на Лубенское озеро и затем дальше, на Ораниенбаум. Сапоги почти у всех развалились. На Васиных девятнадцатилетних щеках пробилась какая-то редкая щетина; на других же, особенно на Шарока, смотреть было страшно: грязные, обросшие, нечесаные, с провалившимися глазами, они все выглядели ужасно.

Отряду пришлось бы совсем плохо, если бы не Урболайнены. Оба они, и отец и дочь, оказались прямо железными. Лесник неоднократно убивал тощих весенних тетеревов. Мария, все так же молча, по нескольку раз в день пускалась на разведки. Возвращаясь, она каждый раз приносила то немного старой, прошлого урожая, картошки в подоле, то какие-то хлебные корки. Но ничего благоприятного узнать ей так и не удалось. Да и от кого узнаешь?

Лес был пуст, хуторки, разбросанные в нем, так удалены друг от друга, что сведений о внешнем мире сами почти не имели. Только впереди, на тонкой ниточке Ковашей, если судить по карте, деревни были расположены гуще. Да, но чьи они, эти деревни? Кто в них сейчас?

С каждым днем Вася все с большим удивлением и уважением взглядывал на девушку. Больше всего и его да и остальных бойцов поражало то, что она умудрялась все время сохранять в удивительной чистоте лицо и руки.

— Ай, братки! — качал головой Шарок. — Что значит девка! Уж как баба, так баба и есть. Вон на нас глядеть страшно: что боровы, в грязи перекатались. А она — поди ж ты! — хоть сейчас на гулянку!

В самый последний день их блужданий Маруся опять решила выйти из леса: на карте вправо намечался какой-то хуторок или починок с характерным финским названием. Вася пошел с этой картой проводить ее до опушки. Возле опушки змеился неглубокий, но чистый лесной ручеек. Подойдя к нему, девушка вдруг заволновалась. Потом, повидимому, преодолев свои колебания, она сунула руку в карман кожаной куртки, вынула оттуда что-то, завернутое в лист дикого хрена, и, вспыхнув до корня волос, смеясь, отворачиваясь, протянула удивленному Васе.

— На, возьми… — бормотала она, краснея еще сильнее. — Возьми, возьми… Купайся немного речке… Ты храбрый, Васенька, ты молодец есть… Ну, надо только… надо быть… немного чистенький… Настоящий командир.

Сунув пакетик и еще какую-то тряпочку Васе в руку, она бросилась из леса прочь. Вася, недоумевая, смотрел на листик. Потом он поднес его к носу, понюхал. Пахло мылом. Развернул — крошечный розовый обмылочек, сбереженный, наверное, с незапамятных времен. Теперь покраснел уж Вася. Он шагнул вперед, присел над маленьким омутом, нагнулся… и крякнул с отчаянием. Из водяной глубины смотрело на него грязное, страшное, совсем незнакомое лицо. Белел только нос.

Розовато-белая пена плыла по лесному ручью. Умиленный и растроганный, Вася покорно мыл щеки, шею, уши. Закрыв глаза, он тер лоб, а из мрака перед ним выплывало круглое розовое лицо Марии Урболайнен; лицо с милым мягко выдвинутым вперед подбородком; белозубое лицо в рамке медно-рыжих волос… Чистое!

— Нет, правда! — сказал он, вставая и вытираясь Марусиной тряпочкой. — Верно, свинство! Ну, мыла-то у нас не было, но хоть так, водой бы… Безобразие — никто не подумал!.. А молодец девчонка!

Вода и мыло сняли с него половину усталости: прямо мир просветлел вокруг.

Он бережно завернул опять обмылок в листья, закутал тряпочкой, положил в карман. Почему ему стало вдруг так хорошо, так радостно, так приятно? Вот чудеса!

Подходя к отряду, он твердо решил приказать всем немедленно итти на речку — мыться. Но уже издали ему послышались возбужденные, особенные голоса. Очевидно, там что-то случилось.

Он пробился сквозь кусты и сразу же увидел среди полянки на пнях двух незнакомых людей в шинелях. Они были такие же обтрепанные, обросшие, измученные, как и его бойцы. Но все же даже издали бросалось в глаза, что это — комсостав, командиры. Один из них держал в руках трехверстную карту. Другой горячо говорил что-то Васиным бойцам. Это помощник начальника артиллерии штаба Седьмой армии Трейфельд и комиссар Васиного полка Гусев Гавриил, бежавшие от белых под Нарвой, случайно вышли в том же самом направлении, куда и Вася вывел своих товарищей.

Кто сам не бывал в таких переделках, тот вряд ли сумеет представить себе, что значит встретить так — во враждебном лесу, в тылу у противника после недельного блуждания — своих. Вася с таким восторгом впился в своего полкового комиссара, что на второго человека у него не хватило внимания.

Он расцеловался с комиссаром. Он тряс комиссару руку. Он с облегчением почувствовал, как непомерная тяжесть сваливается с его плеч: над ним появился старший.

В сторону второго он в первые мгновения почти и не глядел. А ведь, присмотревшись, он, пожалуй, узнал бы и его: несколько раз у дедушки, в Пулкове, он видел эту ладную, легкую фигурку; раз, кажется, даже играл вместе в рюхи.

Но Николая Трейфельда, небритого, оборванного, исхудавшего, было не так-то легко узнать. Сам он, вероятно, тоже не успел узнать в этом красноармейце пулковского мальчишку, внука Дмитрия Марковича. Несколько минут спустя они вернее всего разглядели бы друг друга и, наверное, тоже обрадовались бы: «земляк» на фронте звучит совсем иначе, чем в тылу. Но случилось так, что эти следующие минуты не наступили. Маруся Урболайнен с шумом, сияя, издали уже крича что-то, ворвалась сквозь еловую поросль на лужайку. Щеки ее пылали, глаза блестели, концы платка растрепались.