Изменить стиль страницы

— Я позову Амину.

— Вот уж ни к чему. Слишком поздно. Да и ты — только проводишь меня, а там уйдешь.

В пять часов деревья стали терять контуры, обвешиваясь лохмотьями желтой пыли; такие же лохмотья пытались захлестнуться на телеграфных проводах и теребили обветшалые ставни. Заполошно кудахтали куры и кричала моя мама:

— Дети, закройте ставни! Где Галей? Никто не видал Галея?

Динка погрозила мне кулаком:

— Смотри не проговорись! — И побежала закрывать ставни.

Комната качнулась и тихо поплыла в потемках. В дверной раме показалась мама и стала приближаться робкими слепыми шагами.

— Я здесь, — проговорил я, чего-то пугаясь.

— Я вижу. — Мы сели вместе на диван. — Я боюсь этих бурь, — сказала мама. — Ох, какой пожар был в позапрошлом году, сгорело полквартала. Слышишь, как гремит на крыше?

В соседней комнате стонала Динка: ее ушибло ставнем. Но к нам она не шла и вскоре затихла.

Я закрывал глаза и видел, как пыльная лава накатывается на наш дом и острые углы его разбивают стихию в прах. Несокрушимость дома вызывала во мне спокойное и горделивое чувство. Затем хлынул ливень. В щели ставней сверкала молния. Мама шептала что-то старательно и внятно, но слова были непонятны и пугали меня.

— Мама, — крикнул я, — ты что… ты молишься?!

— Замолчи, дрянь такая! — крикнула она. — Что за напасть… что за дети… грешу в такой час. — Дотянулась до меня и рывком привлекла к себе. — Ну, обидела я тебя? Мальчик мой, прости… — Она гладила мои волосы, крепко нажимая всею ладонью. Ее ласки в первую минуту бывали исступленными, затем сменялись спокойной нежностью. Тогда я прощал ей все и мучился сознанием, что никогда не сумею отплатить ей такой же нежностью.

— Я что-то знаю, — проговорил я со сладким чувством самоотдачи, самоотречения.

Мой взволнованный голос, видать, пробудил в ней чуткость. Она поцеловала меня и потребовала:

— Ну, говори!

— Сегодня в двенадцать часов он будет ее ждать.

Она пытливо, холодно на меня поглядела и уточнила:

— В двенадцать ночи?

Мне вдруг стало страшно.

— Может быть, мама, не ночи.

— Нет, — спокойно возразила она, — в двенадцать ночи.

Она легонько оттолкнула меня и поднялась. В этот момент гром ударил особенно сильно, застонали ставни и задребезжали стекла. Но мама подошла к окну, толкнула створки, створки двинули ставни, и холодный мокрый ветер ворвался в комнату. Белое кипение ливня осветило сумрак жилища. Мама щурилась на эту свистопляску стихии, и в лице ее не было ни страха, ни сомнения. Я бы назвал ее лицо прекрасным, когда б не знал, чем вызвано ее воодушевление.

— А дедушка не изменяет себе, — проговорила она с улыбкой и позвала меня к окну.

Дедушка, как всегда в грозу, ходил по двору: убирал позабытую на изгороди одежу, придвигал бочки к водосточным желобам, да и вообще, видать, получал удовольствие от хождения босиком в желтых потоках дождя.

Ливень стихал, сменяясь сплошным шелестящим дождем. Тяжелые, бокастые тучи вперевалку уходили за реку, в степь.

Опьяненный свежестью, я заснул и, пока спал, все слышал шелест дождя. Когда очнулся, были сумерки, в окне белел дождь, в приоткрытую дверь из кухни шел свет, оттуда пахло самоварным дымком и свежим настоем чая. Я ощутил мгновенный голод и поспешил на кухню. Посредине стола широко стояла сковорода с яичницей, свежие пшеничные ломти наполняли хлебницу, в чашках густо белела сметана. Мама аппетитно макала хлеб в сметану, и лицо у нее смеялось. Теперь она выпекала хлебы ничуть не хуже, чем бабушка, и сметана у нее получалась тоже очень хорошая.

— А, соня, — сказала мама, — садись, я налью тебе чаю. — И опять лицо ее смеялось. Она ничем не выдавала нашу с ней тайну, и эта маскировка немного пугала меня.

Дождь затихал, но небо между тем все черней набухало — тучи, широко разворачиваясь, шли опять. Спать легли раньше обычного. Галей хныкал, он порезал ногу о стекло, и мама, смеясь, мазала ему ранку йодом, перевязывала. Когда она приблизилась к моей постели, я притворился спящим. Но близость ее лица вызвала у меня улыбку.

— Спи, спи, — сказала она, — под дождь хорошо спится. — И ушла.

Я лежал, воображая, как тихонько, так что никто не услышит, поднимусь и разбужу Динку. А если она откажется пойти, то пойду один. Убаюканный этой отрадной мыслью, я в ту же минуту уснул. Я не слышал, как Динка проникла в комнату. В потемках ее рука сунулась мне прямо в лицо. Охнув, я сел, и она шепнула вспугнуто: «Тиш-ше!»

Мы вышли в переднюю и замерли, прислушиваясь к спящей, дышащей темноте жилища. Динка подтолкнула меня в спину — мы оказались в сенях, а там — на студеном склизком крыльце, где нас охватило пронизывающей сыростью. На крыше сеновала, на крышах соседних домов в тяжелой дреме лежали тучи. Где-то за городом сверкали молнии и покашливал гром. Из предосторожности мы пошли не в калитку, а через огород к лазу. И напрасно, только вывозились в грязи. Мама наверняка спала крепко, да если бы и проснулась, не посмела бы нас остановить.

В переулке было хоть глаз выколи, но за углом, вдоль всего сквера, дымясь в испарениях, горели фонари. Сквер никогда не пугал меня, в моих глазах он был созданием и принадлежностью честных и смелых, и всякая нечисть должна была его избегать.

По кирпичам, поставленным лесенкой, мы поднялись к дверной раме дома и глянули в него. Ветерок прошелестел и сыпанул нам в лицо теплым залежавшимся в углу воздухом. Присутствие в доме человека мы ощутили сразу же, Динка позвала громким шепотом:

— Марсель!..

И он поднялся нам навстречу. Динка сжала мою руку, потянула меня вперед.

— А, и ты здесь, — хрипло сказал Марсель и коснулся моего плеча. Через рубашку я ощутил его горячую ладонь. — Сядем, — сказал он, — сядем. Здесь холод собачий.

Мы сели с обоих боков. Динка сказала:

— Ты напугал меня своим письмом. Где эти Кособроды? Что ты там делаешь?

— Живу. — Он засмеялся, затрясся, от него так и несло жаром. — Там наша механизированная колонна… мы тянем линию электропередач в целинный совхоз. У меня и жилье свое — вагончик.

Дядя Риза работал в передвижной колонне электромонтажников и вечно мотался по степи. Понятно, он пристроил Марселя. Зависть к Марселю вызывала во мне неприязнь, я враждебно затих и отодвинулся от него.

— Я рассчитал точно, — говорил между тем Марсель, — я даже раньше пришел…

— Но почему, почему именно сегодня? Почему в двенадцать часов? — Динка, по-моему, искренно недоумевала.

— Я думал, раньше не успеем, — ответил он. — Но я был здесь уже в одиннадцать.

Динка молчала. Наконец она проговорила.

— Марсель, я не могу с тобой поехать.

Он ничего не ответил.

— Ты спишь?

— Нет, я не сплю. Я только положил голову тебе на плечо. Ужасный холод.

Динка зашевелилась, ее руки задели меня. Она обнимала Марселя и прижимала его к себе.

— Ужасный холод, — бормотал Марсель. — А тебе не холодно, малыш?

Я хотел ответить, чтобы он не беспокоился за меня, но слова замерли у меня на губах: в дверном проеме я увидел фигуру моей матери. Трудно было узнать ее сразу, но вероятность ее появления, видать, уже давно готовила меня ко всякой неожиданности. Мое напряженное молчание задело и Динку с Марселем. Медленно, оцепенело они стали подниматься.

— Дети, не пугайтесь, — услышал я спокойный голос матери. Она довольно ловко по доске сошла к нам, и зоркие руки ощупали нас одного за другим. Марсель даже застонал, когда убедился, что все это не наваждение, а происходит на самом деле.

— Предатели проклятые, — сказал он смеясь и дрожа.

Удивительно, с каким хладнокровием, а главное, с умом вела себя мама. Ведь каждое некстати оброненное слово, каждый суетный жест могли обернуться скандалом. Но все произошло спокойно, что, впрочем, объясняется и болезненным состоянием Марселя. Он, я думаю, плохо соображал, когда его под руки вели Динка и мама. Он молчал всю дорогу, но когда ступил в ярко освещенную комнату, его прямо затрясло от смеха.