Изменить стиль страницы

— Ты идешь на работу? — сказал я.

— Нет. Сегодня я отпросился. Мы рыли могилу. А теперь я иду домой… туда. Ведь скоро будут выносить.

— Скоро?

— Да. Ты пойдешь сейчас или…

— Нет, нет, — замотал я головой.

— Понятно, — сказал он, потупясь. — Тогда… если спросят, я скажу, что видел тебя в сквере. Я скажу, что ты немного боишься… всего этого.

Он тут же оставил меня, а я продолжал свое сумасбродное и горестное движение и опять стал плакать: «Где моя собака, она все понимала, она любила меня, где она?..» — И в иную минуту мне казалось, что жаль только собаки, одной собаки, а все остальное меня не трогает, точнее, всего остального вообще нет — ни смерти бабушки, ни гибели Тамаркиного отца.

Я плохо помнил дальнейшее, как доплелся я вместе с процессией до братского кладбища, пробыл там, пока все не кончилось, потом… когда ударил винтовочный залп, я тотчас же поглядел в небо, как будто хотел увидеть улетевший туда залп. Потом, помню, почти рядом проехала машина, в которой сидела Тамарка, и мне очень захотелось забраться в машину, но только потому, что ноги уже не держали меня. Оставшись один, я вернулся к свежему холмику, на котором лежали полевые цветы, а над цветами всходила в синих искрах дня красная звездочка…

Когда я пришел домой, и там все было кончено. Мама кинулась ко мне и обняла.

— Больше всего я боялась за него, — сказала она учительницам, которые пришли разделить с мамой ее горе. — Он такой ребячливый, такой ранимый. И хорошо, что сам догадался исчезнуть. Я сразу сказала папе: нет, не надо его искать, он придет сам.

Учительницы смотрели на меня, как бы стараясь увидеть что-нибудь необыкновенное, делали понимающие лица, но взгляды их не были теплы.

Потом они ушли, а мы стали собираться к дяде Заки, за нами пришла тетя Айдария, жена дяди. С ними наша семья почти не общалась, я не помнил случая, чтобы кто-нибудь из родичей взял да и просто забежал на минутку. Но в святые праздники дядя звал всех нас в гости. Дедушка, едва кончив трапезу, сурово говорил: «Ну, пора!» — и тут же выходил из-за стола.

Прохладные отношения длились вот уже два десятка лет, и хождения в гости вовсе не означали потепления. Просто дедушка отдавал дань порядкам — вкушал хлеб-соль у своего отпрыска, прочитывал короткую молитву, и на том все заканчивалось. А нынче нас звали потому, что по обычаю в доме, проводившем покойника, не готовят пищу.

Дедушка и сегодня не изменил своему правилу, но мы с мамой остались. Старшие вспоминали, как добра была бабушка к дяде Заки, хотя он ей был не родной сын. А дедушка, конечно, бывал суров и не всегда справедлив.

— Ох, несправедлив!.. — начал было дядя Заки, но жена его перебила:

— Мы все-таки не счеты сводим.

— Не будем вспоминать старое, — поддержала мама. — Я только хотела сказать, что покойница наша матушка действительно тебя любила. А помнишь, Айдария, как ты впервые появилась у нас?

Тетя Айдария сдержанно кивнула. Девочки нашего дяди, прижавшись к матери, настороженно смотрели на нас, и мы с Галейкой тоже прижимались к матери, только Динка сидела как истукан, всем своим видом говоря: а мне на все наплевать.

Тетя Айдария вышла проводить, и мама услала нас вперед. Она догнала нас, когда мы были уже у наших ворот.

— Милые мои дети, — сказала она проникновенным голосом. — Запомните, у нас нет других родственников. А тетя Айдария ангел. Нам надо держаться вместе, запомните это!

Ее беспокоило, что со смертью бабушки в нашем бытовании могло что-то перемениться. Бабушка всегда все делала сама: покупала, варила, стирала, помогала дедушке шить, держала нас, ребят, в чистоте и холе и, надо сказать, в жесткой узде. Мама же знала одно: занятия в школе, занятия дома. Теперь же на нее свалились все заботы по дому, да ведь и мы, уже великовозрастные оболтусы, требовали неусыпного догляда. Она была так неловка, так несведуща: глиняная латка или крынка, извлеченные из таинственных отсеков чулана, приводили мою маму в изумление; повздыхав и не найдя им применения, она возвращала посуду в ее надежные покои.

Но вопросы посерьезней она решала с истинно бабушкиной твердостью. Дело в том, что приятели дедушки, в особенности чемоданщик Фасхи, стали внушать ему мысли о женитьбе. Мама сердилась, отмахивалась от стариков, как от упырей, и бежала к тете Айдарии.

— Но, может быть… — говорила тетя Айдария.

— Никаких «может быть»! — отвечала моя мама. — Все пойдет прахом. Да нет, о чем я! Вчера еще в доме царило дыхание мамы, а нынче придет какая-то старуха… нет, нет! Да он ведь уже стар.

Сам дедушка смущенно смеялся, но по лукавым огонькам в его глазах можно было предположить, что он не прочь обзавестись какой-нибудь бойкой старушонкой.

— А что, — говорил он, подбадривая себя смешком, — женился же Фасхи второй раз. Да поглядите, какой он теперь молодец. В прошлом году быка забил, так ведь один управился.

Мама слушала его с брезгливым выражением лица, затем мягко парировала:

— Старик Фасхи и мне покоя не давал своими советами выйти замуж. Но я отвечала: извините, дядя Фасхи, но я не терплю подобных советов. А ведь мне было всего двадцать восемь лет, когда я осталась вдовой.

Каждый вечер, когда мы, отужинав, сидели в полусвете сумерек, мама вела с дедушкой душеспасительные беседы.

— Ты не представляешь, что будет, если в такую семью, как наша, придет чужой человек… Ты всегда, по-моему, боялся раздела. Так вот из-за твоих нескромных желаний все может пойти прахом. Не станет дома, который вы с мамой, все мы лепили столько лет…

С каждым разом дедушка становился все смиренней, все пришибленней и уже не смел возражать маме.

Пришел сентябрь, первый за два десятилетия сентябрь, когда моя мама не пошла в школу. Со школой было покончено навсегда, начиналась новая, по сути малознакомая ей жизнь — хозяйки в доме.

Мама плакала. Если и бывают светлые слезы, то они были у моей мамы. Она вверяла их мне, самому строптивому, самому несносному своему ребенку, так часто грозившему умереть от астматического бронхита, — от страха потерять меня слез она пролила больше, чем пролила бы на моей могиле. Может быть, думая, что я все равно в конце концов умру и унесу ее тайны с собой, или, может быть, доверяя моему болезненно обостренному восприятию, она делилась со мной:

— Я была прилежна и, возможно, талантлива. Да! Ведь я училась в двух школах и обе закончила с похвалой. Да, разве ты не знал, что я закончила еще школу при мечети и учила меня жена священника и прочила мне судьбу мудрой и беспечной абыстай. Но я не хотела быть ни женой священника, ни учительницей — я хотела быть бабушкой. — Она смеялась и обнимала меня. — Да, я хотела быть хранительницей очага, властительницей огромного и шумного, как улей, дома. Господи, плакала я, когда погиб твой отец, господи, он погиб, а у меня только трое детей. А если бы он вернулся с войны, у нас было бы шестеро или семеро детей! Но мне и с тремя-то не совладать, — грустно заканчивала она, и опять смеялась, и опять обнимала меня. — Вот ты, я это в точности знаю, ты, именно ты не задержишься в доме. Но тебя я не стану удерживать по крайней мере с восемнадцати лет. А Динка глупа, и я удержу ее.

А Динка между тем решительно отказалась учиться. После двух или трех истерик мама наконец успокоилась, но взяла с моей сестры обещание, что та будет ходить в вечернюю школу.

Стояло теплое, мягкое степное бабье лето. Зеленый островок качался на воде и лукаво приманивал нас. Мы уходили туда вчетвером — Динка, Марсель, Амина и я, — сидели подолгу, разговаривали о будущем. Динка удивляла меня отсутствием полета в своих мечтаниях: она хотела быть киномехаником. Марсель умудренно кивал ее спокойным и расчетливым словам. Сам он тоже невелика птица — монтер, «пляшущий» на уличных столбах, однако мне он очень нравился своей самостоятельностью. Его намерения жениться тоже не могли не внушать уважения.

Однако наши с Аминой мечтания были куда возвышенней. Мы отрешенно блуждали в тальниковой теплой чаще, мы прощались с нашей тихой родиной и целовали друг друга. Она мечтала о консерватории.