Я изумленно таращусь на фотографии.
— Этот человек… это ты?
— Угу. Я. Глазам своим не веришь, правда?
— Когда… Сколько лет этим снимкам?
— Мне было девятнадцать. Я учился на первом курсе. Тренер был уверен, что я дойду до вершины.
— До какой еще вершины?
— До НБА. И может быть, даже в один прекрасный день буду играть за «Нью-Йорк Никс». Кто знает?
Я смотрю на фотографию, потом перевожу глаза на Большого Луи, не в силах осознать, что длинноногий красавец-атлет и гора дряблого мяса, возвышающаяся сейчас передо мной, — один человек.
— Что такое? — спрашивает он резко. — Ты сомневаешься, что это я?
— Да нет, нет… просто… на фотографии ты совсем другой.
Большой Луи медленно, с чувством переворачивает страницы фотоальбома, возвращаясь к дням своего триумфа и упиваясь ими.
— Ты знаешь, сколько парней в Штатах играют в баскетбол?
— Нет, — говорю я. — Представления не имею.
— Около полумиллиона. Из них в команды НБА в год попадает человек пятьдесят. Нехилый отсев, правда?
— Один из десяти тысяч, — немедленно вычисляю я.
— Точно так. У меня был один шанс на десять тысяч, но я четко знал: этот шанс мой. У меня и тени сомнения не было. Мои руки и ноги знали, что им делать в конкретный момент, лучше меня самого. Я знал позицию каждого игрока на площадке в каждую секунду игры даже повернувшись к ним спиной. Некоторые матчи я вообще мог бы сыграть с закрытыми глазами. Как будто у меня было шестое чувство или что-то в этом духе, понимаешь, о чем я?
Его лицо озаряется, глаза подергиваются дымкой воспоминаний, губы сами складываются в полуулыбку. Откинув голову на спинку старого дивана, он видит толпы в «Мэдисон-сквер-Гарден» и девушек, выкрикивающих его имя. Он видит баскетбольную майку «Нью-Йорк Никс» со своим именем и себя с кубком НБА в руках. И тут лицо его темнеет. Губы сжимаются и разжимаются вновь, и сквозь прокуренные зубы вырывается отчетливый стон, подобный вою раненого животного.
— Я ее даже не видел, — шелестят его слова, будто гонимые ветерком. — Я ее даже разглядеть не успел.
Луи набирает побольше воздуха и закрывает глаза. Руки шарят по подлокотникам, пока намертво не впиваются в ткань.
— Она раздавила меня. — Луи не открывает глаз. — Эта машина раздавила меня, как куклу. Я думал, что неуязвим. У тебя когда-нибудь было такое чувство, Одри? Чувство неуязвимости. Пока эта машина не сбила меня, оно меня не покидало.
У него утомленный вид, и он закрывает фотоальбом и кладет себе на колени. В альбоме остаются еще сотни фотографий — кусочки его жизни, застывшие, замороженные, — но он явно не хочет ничего мне больше показывать.
— Она врезалась в меня, как товарный состав, — бесстрастно произносит Луи. — Водитель умирал за рулем. У него был инфаркт, он знал, что вот-вот умрет, вот и нажал на газ до отказа. Умирать — так быстро. Да еще прихватить с собой кой-кого, понимаешь, о чем я? Эта машина возникла из небытия, впечаталась мне в таз и размозжила мне ноги. Все косточки до единой — лодыжки, большие берцовые, малые берцовые, бедренные, — и я валялся и истекал кровью, словно козел отпущения с перерезанным горлом. Три года я перемещался в инвалидной коляске. Даже умыться сам не мог… и пописать… не мог сам.
Большой Луи поднимается с места и направляется в прихожую к шкафу, желая сам демонстративно положить фотоальбомы на место. Я смотрю, как он пробирается по узкому коридору, и тут до меня доходит, что причина его странной походки — не только избыточный вес, но и перенесенные увечья. Он заталкивает альбомы обратно на полку, закрывает дверь и вздрагивает всем телом. К бутылке с чистящим средством он просто кидается и с такой яростью начинает оттирать себе пальцы, что, наверное, сдирает кожу.
— Вот тогда-то я и начал играть в карты. — Луи поглощен мытьем рук. — Не сразу, понятное дело, после аварии прошел год или что-то около того. Первый свой год в госпитале я только и делал, что хныкал, словно девчонка. Почему, почему несчастье случилось именно со мной? Сама знаешь, как бывает в молодости. Несмотря ни на что, тебе кажется, что в жизни есть какая-то справедливость.
Чай с лимоном на кофейном столике давно остыл, я предлагаю заварить еще и включаю чайник.
— Да, это ужасно. Как ты только все это пережил. Подавать такие надежды — и чтобы все пошло прахом. Это просто… — Я останавливаюсь на полуслове, не в силах подобрать точное определение.
— Просто сволочизм, — говорит он, нюхая пену у себя на руках. — Но что поделаешь? Только подумаешь, что добился чего-то, как жизнь изворачивается и находит новый способ трахнуть тебя в задницу.
16
— Что ты читаешь?
— «Сельскую жизнь».
— С чего это?
— Провожу исследование. В связи с нашей поездкой. Я купила высокие сапоги и вытащила из сундука куртку с капюшоном.
— Зеленую?
— Да. Она хоть немного смахивает на шикарные вощеные куртки, которые в деревне все носят. Правда, она не вощеная, но ничего, я ее пропитаю гелем для волос, и она заблестит.
— Одри?
— А?
— Мы с тобой всего-навсего собираемся поужинать в деревенском пабе. Мы не будем участвовать в охоте на лис или травле барсуков.
— Я в курсе. Только не хочу, чтобы на нас пялились как на «городских лохов». Не надо выделяться из массы.
Мы с Джо сидим в деревенском пабе, пьем эль цвета ржавчины, и все глазеют на меня как на дуру. На мне моя старая школьная куртка с капюшоном — я покрыла ее двумя слоями геля для волос — и ярко-зеленые сапоги, нарочно перемазанные грязью. Волосы я специально спутала и завязала в конский хвост. Вид у меня такой, будто я все утро только и делала, что чистила лошадей. А у всех окружающих вид такой, будто в их поместье чистят лошадей (пардон, моют «рейндж-роверы») исключительно слуги.
— Что это они все так хорошо одеты? — интересуюсь я, сдувая пену с пива.
— А ты чего ждала?
— Не знаю. Но ты только посмотри, ведь на них… джемперы.
— На дворе холодно. Что они, по-твоему, должны были надеть?
— Это понятно. Но я думала, они будут одеты похуже. И мне казалось, у них на одежде будет больше… пятен.
— Пятен?
— Ага. Поменьше, знаешь ли, стерильности. Близость к земле как-никак. Мне казалось, от каждого деревенского должно попахивать псиной. Одно хорошо, — я оглядываюсь, не подслушивает ли кто, — хоть исполнителей танца «моррис» не видно.
— «Салат-ракета» с вялеными помидорами и подсушенные морские гребешки для джентльмена. И… гхм… тушенный в пиве стейк и запеченный в тесте для вас, мадам.
— А сейчас что не так? — Джо глядит, как я заворачиваю углы у своей салфетки.
Я молчу, пока официант не покидает пределы слышимости.
— Чего это он так важничал со мной? Все из-за того, что я заказала этот дурацкий стейк? Слышал, как он кашлял, задрав нос? Он счел меня простолюдинкой. И все из-за стейка в слоеном тесте.
— Этого блюда не было в меню. Он у них наверняка лежит замороженный в холодильнике. Чего ты хотела?
— Чего я хотела? Уж во всяком случае не цесарку на вертеле под сыром пармезан.
— А почему бы и нет?
— Потому что мы в сельском пабе. Не их дело подавать «салаты-ракеты». Меня бы вполне устроил какой-нибудь кусок окорока или дюжина креветок под чесночным соусом. И ты только посмотри на цены. Горячее по двадцать фунтов. Обеды по двадцать фунтов. Беспредел какой-то.
Не обращая внимания на мои слова, Джо вгрызается в свои гребешки. У меня слюнки текут. Я без всякого энтузиазма принимаюсь за мясо в тесте. Мне не хочется, чтобы Джо понял, насколько это невкусно, и, вместо того чтобы выплевывать хрящи и мелкие косточки, я их глотаю.
— Как мясо?
— М-м-м… вкуснятина. — В зубах у меня застрял осколок черепной кости коровы, и я пытаюсь его выковырять. — Я правильно сделала, что его заказала. Как гребешки?
— Отличные. Хочешь гребешочка?