Изменить стиль страницы

И «всесильный кутила», как прозвали князя Ивана, неусыпно «внушал»…

— Наш Иван и взад, и вперед, и сбоку не отстает, — восхищался им отец, Алексей Григорьевич Долгорукий. — Ни–че–го!.. — улыбался, прослышав о том, как сиятельная компания под прикрытием драгун носится по московским улицам, буйствует, нагло врывается по ночам в чужие дома. — Быль молодцу не в укор.

Многие, обращая внимание на то, что у Долгоруких хорошенькие дочери, поговаривали о том, что и это обстоятельство, видимо, должно сыграть свою роль, и немалую…

Мешал Долгоруким своим авторитетом только Андрей Иванович Остерман. Они в самом начале схватились было с ним, но осеклись, почувствовав, что влияние Остермана на Петра пока что поколебать невозможно. В свою очередь, когда Андрей Иванович вздумал было указывать Петру на то, что постоянное общество беспутного камергера вредит ему, император как воды в рот набрал — не ответил на это ни слова. Остерман тогда не на шутку расстроился и даже сказался больным. Воспитанник ездил навещать его вместе со своей сестрой и теткой Елизаветой Петровной, но… от близости с Долгорукими не отказался. И враги, оценив свои силы и границы влияния, определенные самим Петром, до поры до времени успокоились.

Весьма радостное, бурное оживление царило в Москве среди окружения инокини Елены, бабки молодого Петра [34]. Теперь инокиня не иначе называла себя, как царицей. «Давно желание мое было вас видеть, — писала она внуку, когда он был в Петербурге, — но по сие число не сподобилась, понеже князь Меншиков, не допустя до вашего величества, послал меня за караулом к Москве».

Однако ни Петр, ни его сестра не выказывали особого желания видеть бабку, репутацию которой так сильно поколебали манифесты покойного императора о ее любовных похождениях в монастыре. Свидание с ней внука и внучки было отложено до зимы — времени коронации Петра Алексеевича.

Сборы в Москву для коронации начались в конце

1727 года. Двор собирался тщательно, кропотливо, точно покидал Петербург на очень долгое время. Может быть, навсегда?.. На этот вопрос многие отвечали теперь: «Может быть».

Предположение это наполняло радостью сердца одних, приводило в ужас других. По душе было оно старым боярским родам, представители которых до сих пор не смирились с жизнью в новой столице, вдали от своих веками обжитых поместий. Москва — место спокойное, тихое, сердцевинное, в нее несравненно легче доставлять все нужное для содержания барского дома, огромной дворни, прислуги…

Ужасом обдавал ответ этот тех, кто отъезд в Москву рассматривал как удаление от дел Петра Великого, от Европы, как пренебрежение морем, флотом, новыми путями сообщения; страшились переезда люди, выдвинувшиеся благодаря новым, преобразовательным направлениям, рассматривавшие намечаемый переезд из Санкт–Петербурга, этого нового европейского города–порта, в старую, дедовскую Москву как отказ от великого наследства покойного императора.

В середине января все члены Верховного Тайного Совета съехались в Москву и на первом же своем заседании принялись за дело о Меншикове. Тем, кто занял его место, он и теперь еще казался очень опасным.

Получены были донесения от Плещеева и Мельгунова: об описи имущества; о том, что караул при князе надобно бы усилить, ибо, доносил Мельгунов, по местному расположению крепости наличного числа солдат недостаточно.

Совет не принял в уважение представление Мельгунова, ограничившись рассуждением, что вместо Раненбурга, где нужно усилить воинскую команду, не лучше ли Меншикова послать куда‑нибудь еще — в Вятку или иной какой отдаленный город, где можно будет и караул при нем содержать не так уж великий.

3 февраля были назначены членами Верховного Тайного Совета заклятые враги Меншикова — князья Алексей Григорьевич и Василий Лукич Долгорукие. По их мнению, Раненбург был слишком близок к Москве. Ссылать — так ссылать, решили они, надо непременно внушить эту мысль императору.

4 февраля состоялся торжественный въезд государя в Москву.

Первое свидание Петра с бабушкой было холодно. И позднее внук явно избегал встреч со старой царицей. Простоватая, словоохотливая старуха, невзирая на присутствие девиц Натальи Алексеевны и Елизаветы Петровны, увлеклась разговорами о неких деликатных делах и успела‑таки выговорить внуку все, что знала о его беспутном поведении. Всхлипывая, она советовала ему лучше жениться, хотя бы даже на иноземке некрещеной, чем вести такую жизнь, какую он вел до сих пор. Но при всем том внешние приличия были соблюдены: 9 февраля Петр явился в Верховный Тайный Совет и, не садясь на свое место, объявил, что он из любви и почтения к государыне, бабушке своей, желает, чтобы ее величество по своему высокому достоинству была содержана во всяком довольстве. Совет назначил ей по шестьдесят тысяч рублей в год и волость до двух тысяч дворов.

Петра сопровождал тогда в Верховный Тайный Совет Остерман. Возвратясь из внутренних царских покоев, Андрей Иванович объявил членам Совета, что его императорское величество изволили также и о Меншикове решить, чтобы его куда‑нибудь сослать, а пожитки его взять, и чтобы об этом члены Совета изволили впредь определение учинить.

Казалось, судьба Меншикова, таким образом, была решена, но Совет не торопился исполнить повеление императора, все были заняты тем, что несравненно ближе касалось лично их, — хлопотали о возможных милостях царских в связи с коронацией Петра Алексеевича.

Коронация совершилась 25 февраля; прошли празднества; наступил март месяц; о Меншикове никто не вспоминал, — и вдруг одно, по–видимому пустое, ничтожное обстоятельство сразу изменило судьбу Александра Даниловича.

24 марта у Спасских ворот найдено было подметное письмо. На обертке значилось: «Писано о самом важном деле». Но никакого «важного дела в письме не явилось», оно оказалось «самое плутовское, исполненное всякими плутовскими и лживыми внушениями, доброхотствуя и заступая за бывшего князя Меншикова», как было официально объявлено.

Долгорукие и Остерман были уверены, что письмо написано если не под диктовку самого Меншикова, то непременно по его наущению, так как в нем оправдывалось поведение Александра Даниловича, восхвалялись его высокий ум и способности, напоминалось о том, что как‑никак, а еще самим покойным императором он был удостоен высокого чина фельдмаршала, и — что было самым страшным для Остермана и Долгоруких — в письме возбуждалось, и весьма основательно, недоверие императора к его новым любимцам.

Этого было достаточно. Началось строжайшее расследование. Первое подозрение пало на живущую в Москве свояченицу Меншикова Аксинью Михайловну Колычеву. Было открыто, что духовник царицы Евдокии, монах Клеоник, получил с Колычевой тысячу рублей за написание какого‑то письма. Арестовали Клеоника, друга его – Савинского монастыря монаха Евфимия, Аксинью Колычеву, людей Меншикова.

Но следствие установило, что Колычева хлопотала только об освобождении из заточения своей сестры Варвары Михайловны Арсеньевой. Хлопотала через духовника царицы Евдокии Федоровны монаха Клеоника. Царица не приняла Колычеву. Тогда задобренный Колычевой Клеоник (дана лисья шуба) написал от себя письмо игуменье, чтобы она «оказывала Варваре Михайловне милость». Этим дело и кончилось.

Однако не этого ждал от следствия Верховный Тайный Совет.

Кто сочувствует Меншикову, хлопочет за этого страшного человека? Может быть, в его пользу уже действуют заговорщики? Это нужно было установить.

Но и допрос «с пристрастием» Колычевой, Евфимия и людей Меншикова ничего не дал. Все допрашиваемые клялись крестом и Евангелием, что о подметном письме они ничего не слыхали, не знают.

— На хорошем русском языке это называется «растяпы»! — не сдерживаясь, против обыкновения, поносил дознавателей Андрей Иванович Остерман. — Как это не обнаружить виновников? Надо искать! — бушевал он в стенах Тайной государственной канцелярии.

Но авторов письма так‑таки и не удалось обнаружить.

Тем не менее вскоре Варвара Арсеньева была пострижена в монахини, а 9 апреля император подписал указ о ссылке Александра Даниловича Меншикова с женой, сыном и дочерьми в город Березов.