Изменить стиль страницы

Вот, допустим, носик лейки для комнатных цветов (взрослая Милена Вспоминающая вспомнила ее как-то резко, рывком). У лейки была щербатая навинчивающаяся насадка с дырочками, из которых вода начинала течь восхитительно тонкими струйками. Глаза ребенка сосредоточивались на этой насадке и как бы сводили ее в единый зрительный фокус. А вокруг нее мир терял резкость, распадаясь на грани, как если смотреть на свет через прозрачный граненый камушек.

Ребенок, потянувшись, потрогал лейку, чувствуя несговорчивость насадки: жесткая резина ни за что не хотела сниматься с носика. Тогда Милена попробовала ее на вкус: как у хвойных иголок. Он держался на языке, на губах — непонятно, противный или нет.

Сзади послышался теплый, хотя и предостерегающий голос:

— Ne, ne, Milena. Ne, ne.

«Ne» было достаточно странным словом, неистощимым на всевозможные значения. Когда оно произносилось, надежнее всего было замереть. В устах взрослых оно имело какой-то могущественный смысл. А вот если его произносила она (а она это время от времени делала — повторяла, и даже головой трясла), выходило почему-то неубедительно, и никто на него не реагировал и не боялся.

В поле зрения появлялись бежевые штанины. Мужчина, высокий тощий бородач. У него тоже было несколько лиц, пока Милена не свела их в единый фокус. Милена узнавала этого человека по его бороде, по черным глазам, по жилам на руках. Когда руки бывали настроены дружелюбно, мир ощущался со сплошным восторгом. Они поднимали ее вверх, подбрасывали — такие сильные, добрые — и усаживали куда-нибудь повыше; скажем, к отцу на шею. Милену теплым чмоком целовали в макушку. А затем расстилали перед ней скатерку, и руки отца принимались за шитье. На столе лежало столько всего занятного: иголки, шпульки, катушки с нитками. Свет на иголках был искристым; если прижмуриться, казалось, что это сияет речка. Милена тянулась к иголкам.

— Ne-ne, Milena, ne-ne, — что можно было истолковать, как «иголки нельзя, свет тоже нельзя».

— Milena! Ku-ku! — звал голос снаружи комнаты. Слова были как сигналы — полные скрытого, но не вполне внятного смысла, все равно что подавать их флагами.

Милена неслась на зов. Отец опять подхватывал ее и подбрасывал. Воздух овевал ее теплыми струями, и Милена взирала на мир сверху — на то, как далеко внизу кружится перед глазами коврик. Она радостно взвизгивала и заливалась смехом. А потом Милену по ее просьбе на бегу проносили через коридор (куда, казалось, сходились все комнаты в доме) и выпускали в сад.

Вот он, по-прежнему в ее памяти, как будто место может, умерев, сделаться тихим призраком. Вот скамейка — ножки и спинка; теплые деревянные балясины, по которым пятнами ходят изменчивые тени. Откуда они берутся, эти тени, что приводит их в движенье? По небу неслись серебристые, набегающие друг на друга волны облаков с сероватым подбоем. По оконной раме ползли побеги плюща. А там, дальше, тянулись ввысь деревья. Еще выше, чем плющ, и туда, в самое небо, к облакам.

Ребенок иногда подолгу на них засматривался. Деревья превосходили всякое воображение. Их нельзя было придвинуть взглядом к себе, они не фокусировались в глазах.

И mami — вон она, направляется к ней по островкам трепещущей от листвы светотени.

«Mami» — слово, вбирающее в себя целый букет понятий о женщине: улыбчивость, тепло, красный брючный костюм. Mami наклонялась и целовала ее. У Mami было красивое лицо. Затем оба родителя подхватывали Милену за руки, каждый со своей стороны, и проносили к столу. На столе стояла ее любимая красная ваза. Милену усаживали, повязав на груди салфетку.

— Ne, — говорила она при этом, но ее протест оставался без внимания. Прохладная ложка сладковатого детского питания подносилась ей ко рту. Милена пыталась есть сама, но ей не давали, и она в конце концов смирялась.

Детское питание было вкусным-превкусным, и от этого тянуло хохотать. Mami от этого тоже смеялась; она была рада, когда радовалась Милена, поэтому Милена принималась смеяться снова. На столе стояли красные, забавно округлые штучки, по которым колотили, чтобы вычерпнуть из них густое содержимое Милене на тарелку.

Солнечный свет чуть припекал кожу, и под ней что-то зачесалось. Милена взглянула себе на руку и стала осматривать ее гладенькую поверхность со всех сторон. И увидела, как над одной из пор как будто приподнимается крышечка, совсем малюсенькая. Из нее что-то рождалось. Такого же цвета, что и сама Милена, — светло-бежевого. Эта крохотуля тихонько шевелилась. Милена была в восторге. Вот как, оказывается, произрастают вещи, одна из другой? И вот так же, наверно, произрастают из людей миры? Или наоборот, вот так же люди произрастают из вещей — возможно, из деревьев?

Слова были как сигналы флагов. Mami разговаривала, как разговаривает ветер, и слова утешали. Слова подразумевали, что эти вот крохотульки — хорошие. Mami вытянула свою длинную руку рядом с короткой рукой Милены. На ней тоже были эти крохотульки-клещики.

У Милены теперь появилось что-то свое. Она взглянула на своего клещика и поняла, что они защитники друг друга. Милена прониклась любовью к этой крохотульке, такой почти незаметной, но живой. Сам собой сложился вывод: «Я выращиваю из себя вещи».

Деревья вздыхали на ветру. Солнце припекало белую стену, отчего побеги плюща на ней оживали светом. Щебетали птицы. Смеялись люди. Этот мир тоже был раем.

Калейдоскоп по-прежнему вращался.

МИЛЕНА ЛЕЖАЛА у себя в кроватке, в темноте, но темнота была недоброй.

Смешливые лица игрушек за сеткой теперь злобно посмеивались над ее дискомфортом. Простынка липла к телу, став противной на ощупь кожурой, и от Милены исходил запах — кисловатый, отчего покой сменялся тревогой. Ребенок знал: безмятежный до этой поры мир нарушен. В руках, в ногах, в голове противно зудело. Полое гуденье расходилось по ответвлениям нервов. До этого момента ребенок не знал, что состоит из ответвлений.

«Вирус, — определила Милена Вспоминающая. — Видимо, мне впервые ввели вирус».

Ребенок захныкал, словно ему хотелось изгнать вирус.

Открылась дверь, и ребенок завозился: появилась надежда на избавление. Милена сглатывала звуки своего плача, чутко выжидая. Трепетно замелькал свет, из-под абажура мигнула лампа, но свет этот был тоже не желтенький, а тускло-оранжевый, какой-то недужный. Подошла mami и, воркуя, нагнулась над синей кроваткой. Она вынула из нее Милену, ласково пошлепала, но ничего не изменилось. Сидя у матери на руках и терпеливо снося раздражающее подбрасывание, Милена ощущала: mami с ней неискренна, она что-то замыслила. Мать что-то ласково ворковала, но чувствовалось: интонации не те, наигранные. Казалось, mami знает и специально хочет, чтобы она болела. Самих слов ребенок не понимал, но чувствовал их скрытый подтекст. Каким-то образом в ее теперешнем самочувствии была замешана мать, она была с ними заодно. Весь мир казался недужным, больным, искаженным, вышедшим из берегов мутной водой. В него вторглись: но не музыка и любовь, а что-то чуждое.

Чужие пытались говорить. Они пытались говорить внутри Милены — голосами приглушенными, как сквозь утробу. Чувствовалось, как они шевелятся верткими червячками. Слова откладывались у нее в голове личинками и начинали, киша, множиться.

Угроза была ее миру, и она пыталась его спасти.

«Ne! — крикнула она мысленно, противясь чужакам. — Ne, ne!»

Чужие слова ткались полотнами из неких нитей. Эту нить Милена чувствовала, касалась мыслью. Нитки переплетались очень плотно. Сначала чувствовалось лишь то, какие они жесткие — как колючее одеяло. Затем ощущение стало яснее. Это были не нити, а скорее лестницы — крохотные, ячеистые. Лестницы росли спиралями, и обвивали друг друга двойным витком.

«Ne!» — велела им Милена, и личинки замирали. Чувствовалось, что меняются и лестницы. Они прекращали рост, покорные ее мысли. Она посылала свои мысли охотиться за ними. Она устремлялась в погоню через паутину своих нервных окончаний. «Ne!» — кричала она захватчикам, и те тут же утихомиривались, покорно дожидаясь, когда их заполнят.