Изменить стиль страницы

— Зачем им нужно Прошлое? — окликнула ее Милена. — Ведь они твердят, что мир состоит исключительно из Сейчас?

— Потому что Прошлое — это ты сама, — ответила Рут, выпрямляясь. Слышно было, как она удаляется, шурша одеждой.

«Вся моя жизнь, — подумала Милена. — Вся моя жизнь, оказывается, проживается не мной самой».

И тут пространство колыхнулось, будто в мареве зноя над шоссе. Колыхнулось и, набирая скорость, подрагивая, покатилось к ней. Это была волна — одновременно в пространстве и во времени — волна в пятом измерении, где образуют единое целое свет, мысль и гравитация. Она подкатилась к ней, подрагивая, как от желания; ожидая, что Милена вот-вот станет открытой книгой, которую можно будет считать.

«Ролфа, где Ролфа?» — «Там же, где и всегда: здесь, со мной».

«А Сейчас, где мое Сейчас?» — «Оно здесь: в той точке, где я борюсь с Консенсусом».

Волна, гулко грянув, накатила на нее, проходя насквозь, взмывая по ответвлениям нервов, словно смывая ее, всю Милену, без остатка.

И лишь память о Ролфе высилась скальным обелиском, за который можно было уцепиться. Чтобы удержать, сохранить себя и ее.

Все остальное поглотил шквальный рев.

Глава десятая

Внимающие дети (Древо Небес)

МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА СЕБЯ В УТРОБЕ.

Все ощущения были без имени, без названия, не имеющие отношения ни к какой морфологии. Был свет — оранжевый свет, сочащийся вокруг, проходящий насквозь. Была пульсация, вызывающее сладкую дрожь биение, благодатной теплотой прокатывающееся сквозь нее.

И была музыка.

Неясно различимый среди биения, звук скрипки был вкрадчив и мягок, далекий, как сон. Это был скорее свет, чем звук, — укромное чувство безымянного комфорта. Музыка чуть покачивалась, и вместе с ней покачивалось облекающее Милену тепло. Ее мир двигался вместе с музыкой. В пульсации ее крови наблюдался некий танец — танец любви, химического высвобождения, от которого наступало восхитительное покалывание. Милена чувствовала музыку, потому что ее чувствовала мать.

Ее мать создавала эту музыку. Ее мать играла на скрипке. Для взрослой Милены Вспоминающей это была просто знакомая музыка. Она знала, что это фрагмент из Бартока. Для нерожденного ребенка музыка была ощущением физическим. Нерожденная Милена напевала вместе с музыкой, как будто сама была струной инструмента; как будто мать играла еще и на ней. Музыка приподнимала и покачивала, с ней можно было подниматься и опадать.

«У меня никогда не было такого ощущения, — думала взрослая Милена Вспоминающая. — Так, как тогда, музыку я больше никогда не чувствовала». То было иное состояние бытия: нежное, теплое, слегка подвижное, сокровенно интимное. Кровь и околоплодные воды ласкали ее; всего касался свет, сочащийся сквозь плоть; все звуки доносились сквозь тягучий ток крови и вод. Все это напоминало купание в чем-нибудь сладостно изысканном — например, лимонном шоколаде, — с той разницей, что вкушаешь его всей кожей. Подобно тому краткому, невыразимо приятному моменту (не обязательно связанному с оргазмом), когда секс — чистое наслаждение.

Неудивительно, — подумала Милена Вспоминающая. — Неудивительно, что секс так притягателен. Он — попытка воссоздать то самое волшебное ощущение».

Младенец пробовал танцевать: он шевелил ножками. Само ощущение движения было для него внове. Способность двигаться — это была сила.

А потом музыка смолкла.

Откуда-то снаружи, сверху, послышался приглушенный голос, послание из внешнего мира. И это послание было празднично радостным. Взрослая Милена Вспоминающая почти различала смысл слов. Теперь казалось, что их будто произносил призрак. Помнился и тон, и тембр, и перепады интонации. Это был призрак ее матери.

Уши и нос у младенца были до поры запечатаны, но желания дышать не возникало. Милена была едина со своим миром, и то был мир любви.

И ОНА ВСПОМИНАЛА, как мир исторгнул ее наружу.

От нее вдруг отхлынули воды. Над головой сомкнулась завеса — все еще теплая, но уже какая-то резкая. А затем последовало содрогание, вытеснение. Мир стремился от нее избавиться, выталкивал наружу. Ясно было одно: причиной тому — она сама. Пришлось взяться за дело самостоятельно. Возможно, так себя ощущает старый расшатавшийся зуб. Так что Милена снова прибегла к открытой недавно силе — возможности двигаться. Но мир вокруг от этого только сломался. Нахлынул непередаваемый ужас и страх, но более всего огорчение, как будто она причинила этому миру боль.

Мир бесцеремонно ее выталкивал, уже не лаская, и ребенок познал смерть — смерть прежнего мира, — поэтому, рождаясь, безутешно горевал.

Для взрослой Милены Вспоминающей ощущение было подобно американским горкам — какие-то взлеты, затем внезапные обвалы. Причем все здесь было непередаваемо важным: доносящиеся сквозь плоть звуки, скользящий шум разделения, языками качнувшиеся стены, ухающий гул в ушах и венах. Мир разомкнулся, подобно губам.

С головокружительной быстротой изнаночная часть стала наружной, словно бы Милена вылупилась сама из себя и они, мать с дочерью, в один миг поменялись местами. А исторгшая ее внутренняя часть за секунду поглотилась.

Прошло несколько мгновений, каждое из которых было отдельной вселенной, прежде чем Милену окутал воздух. Воздух был некоей иной средой — чем-то сухим, палящим. Он ожег ей лицо, ожег все тело. Полыхал слепящий свет, отовсюду проникали какие-то нестерпимо едкие газы. Ребенка схватили за лодыжки, и там, где ее держали, кожу опалило особенно яростно, с шипением — ей что-то прижгли.

Внезапно она забарахталась, сопротивляясь происходящему. В ней что-то вздувалось, набухало — только теперь не снаружи, а где-то внутри, причем меньше ее размером. Воздух как наждаком царапнул язык, проникая в горло. И по мере того как расправлялись, набухая воздухом, лепестки ее легких, Милена, впервые набрав его в грудь, разразилась истошным криком, как будто ее мучили.

Ее опустили на мягкое тепло, отчего ненадолго вернулась иллюзия благоденствия. Уже не так гулко стучало в ушах, а воркующий снизу голос успокаивал. Она лежала на вершине своего прежнего мира. Теперь она попирала его собой. Этот мир располагался слоями. На спину ей опустились две теплые панели — шероховатые, но дающие уют. Они ее притиснули и как будто подталкивали. У младенца появилась надежда: может, его возьмут и затолкают обратно внутрь?

В этот момент рядом на большой плоскости что-то, упав, стукнуло, да так, что громыхнуло в ушах, отчего ребенок опять зашелся плачем. Он плакал по непостижимой огромности вещей, по уже формирующемуся чувству неизбежной необходимости все их со временем постигать. Голос внизу утешал, теплые пальцы ласкали, и ребенок вспомнил о том, что утратил. Но голос словно говорил: «Не переживай: все, что у тебя было, по-прежнему с тобой, просто оно теперь другое. Здесь, но другое».

Свалившаяся на ребенка жизнь являла себя слой за слоем. Вот легкие, они дышат. А это два разных сердца, они бьются. И все органы с их поверхностями и скрытыми внутренними пространствами — все они разворачивались, беря начало один в другом, как цветной узор в калейдоскопе.

Ребенок так и остался на животе у матери, где и заснул. Ему снились туннели света, полные жидкости запечатанные пространства и погруженные в нее невнятные предметы — теплые, упруго податливые, приветливые на ощупь.

МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как ползала по полу.

Она вспоминала коврик с бахромой, и тканый концентрический узор орнамента. Он забавно струился у Милены под пальцами и пах кошкой.

Старый мир был теперь позабыт, его напрочь затмило богатство нового, теперешнего. Ребенок поднял голову: мир тоже казался каким-то концентрическим, состоящим из узоров.

«Как на рисунке Пикассо», — подметила взрослая Милена Вспоминающая.

В этом ее втором, и теперь уже тоже позабытом, мире была комната — кстати, знакомая не более, чем новые земли первопроходцу. В ней все было перемешано, все шло слоями; не комната, а какой-то фотоколлаж. У тамошних предметов оказывалось столько сторон, что даже трудно было уяснить их форму. Например, бока и тыльная сторона кресла влекли к себе не меньше, чем ее передняя часть. Они то попадали в поле зрения, то уходили из него, сменяя друг друга: вот они здесь, а вот их нет. Все облюбованные ею вещи, казалось, специально подходили поближе, чтобы познакомиться, и приглашали до себя дотронуться.