Изменить стиль страницы

Разве не они меж собою шушукались об обмане начальством казаков, о несправедливостях его и бестолковости на Амуре?!. А одна из статей так и названа была: «Кого обманывают и кто окончательно остается обманутым?» Разве не говорили у Шестунова о безумном противоречии слов и дел? А в статьях писалось об изобретении хвалителями Амура небывалых пароходов и несуществующих путей сообщения и о различных изворотах казны и незавидной участи переселенцев, о болезнях и смертности — тогда как у Шестунова в герб новому краю предлагалось изображение снов царя Фараона и могил…

Читать эти статьи приходили к Шестунову с утра до ночи, ради них записывались в библиотеку. Не всегда и стульев хватало. Поскольку недоставало журналов, случались чтения вслух. Автор статей декабрист Завалишин не посещал Шестунова, хоть и был в Иркутске известен. Давно жил в Чите и приготовлял проекты освоения Амурского края задолго до появления Муравьева в Сибири, так что в свое время генерал-губернатор охотно пользовался его советами.

Первую статью Завалишина об Амуре, напечатанную в «Морском сборнике», Муравьев прислал Петрашевскому и Львову еще до того, как ее получил Шестунов.

Через несколько дней у Федора Львова был с главным начальником такой разговор:

Муравьев. Ну, что скажете о статье читинского вице-губернатора?

Львов. Какого, простите?

Муравьев. Завалишина… Всю Читу с толку сбил!

Львов. В ней, мне кажется, много правды, хотя группировка фактов, в самом деле, показывает желание находить только дурное и обвинить вас. По-моему, Николай Николаевич, ответить можно только одним образом: высказав совершенную правду. Указать на препятствия, которые вам делали в Петербурге, на недостаток средств, на положение вообще… на свои ошибки и показать, какие меры приняты для их исправления…

Муравьев. Оно так и сделано. Уж пишется вся история об Амуре.

Львов. Надеюсь, однако, Николай Николаевич, что вы не станете и никому не позволите преследовать Завалишина за это.

Муравьев. За кого вы меня принимаете, Федор Николаевич!

Когда Петрашевский пересказал этот разговор Шестунову, тот озлился: кто нынче не говорит либеральных фраз, да многие ли применяют их к делу!

Что в библиотеке купца Шестунова вместо молчаливого чтения говорят о начальстве и вообще рассуждают, не могло не дойти до иркутских верхов. И до его сиятельства самого. Спешнев рассказывал, что библиотеку там иначе не именуют, как якобинским клубом. Сам Николай Александрович к Шестунову не заходил, был загружен работою сверх всякой меры. Помимо редакционных забот надвигались еще и другие. Муравьев-Амурский готовился к очередной экспедиции, дополнив на сей раз маршрут Япониею для дипломатических переговоров. Он пригласил с собою Спешнева в качестве правителя походной своей канцелярии. Николай Александрович отказываться не стал, с новым жаром принялся за труды по Востоку — по географии, по этнографии, по истории. Но к Шестунову и за этими книгами не пошел. Зато не раз помянул добрым словом Александра Пантелеймоновича Баласогло. Составленную им когда-то для Муравьева записку не только проконспектировал — заучил почти наизусть.

Известие о сборах Спешнева в дорогу у Петрашевского нисколько не вызвало возражений. Скорее, напротив. «Муравьев дик, а мы к нему няньку! — сказал он Львову. — Пусть удерживает Муравьева от диких порывов!»

Якобинский клуб тем временем не пустовал. На другой стороне Большой улицы по-прежнему осуждали начальство. «Рутинисты и консерваторы вовсе не так опасны, — втолковывал читателям Михаил Шестунов. — Либералы на словах, вот кто страшен, вся эта белая кость. Вот кого изобличать-то надо в „Амуре“!..» Впрочем, сибиряков давным-давно двуличие не удивляло. Сибирские администраторы всегда были двулики, как Янус. Еще генерал-губернатор Сперанский говаривал, что они быстро меняются, переезжая через Урал. Про генерал-губернатора Пестеля, отца казненного декабриста, жившего, подобно римским проконсулам, все больше в столице, рассказывали к случаю анекдотец старинный. Как царь спросил у кого-то из приближенных: что это там вдалеке, а тот ответил, что на таком расстоянии не разглядит и надобно спросить у Пестеля. У него, мол, такие глаза, что видит отсюда, что делается в Сибири… При ком бы то ни было сибирская власть оставалась частью государственной пирамиды!

Михаилу Васильевичу попался в руки листок: «Об администраторах Восточной Сибири». В листке утверждалось, что цель их все та же — «втесниться в чины, в ордена». В авторе без труда угадывался опытный канцелярист. И, если вдуматься, далеко ли ушел от страшного Пестеля Муравьев-Амурский?! Одно в проектах, другое на деле, одно в Петербурге, другое в Сибири. А либерализм — напоказ, снаружи, скорлупу соскобли, под нею все то же: насилие дикое и деспотизм.

В Михаиле Васильевиче закипал пропагатор:

«…Мы все одурачены до некоторой степени перешедшим к нам по наследству, разрушающим бодрость духа религиозным благоговением ко всякой власти. На всякую административную тлю, особенно в генеральском чине, мы смотрим как на богов-громовержцев…»

О нет, не остыл на сибирских морозах его пропагаторский пыл! Такого оратора, как Михаил Васильевич Петрашевский, второго в Иркутске не сыскать:

«…Мы забываем, что это плохие марионетки, их грозные тучи — намалеванный картон, гром — звук латуни, молния — тот порошок, что можно купить на грош в лавке, мы их пугаемся, падаем ниц и ждем от их благосклонности того, что принадлежит по праву, чем можно пользоваться даже и вопреки их желаниям при самом ничтожном усилии воли и малейшей самостоятельности…»

Словно не было ни крепости, ни эшафота, ни шести лет разгильдеевщины позади…

«…Если смело поглядят на будочника на гулянье, уже думают, что они Муции Сцеволы перед Порсеною. Если от начальства получат неприятный намек, то думают, что их катают в бочке с гвоздями, как Регула… Счастливые доблестями такими спешат скорее приютиться в кустах. Это общие наши национальные свойства… Они ведут к ложным заключениям и действиям…»

Как когда-то по пятницам в Коломне у Покрова, в боковой комнате на Большой улице были слушатели, были товарищи, были единомышленники у Петрашевского. Чтобы еще более утвердиться в своих мыслях, тех, за которые он был сослан, надо быть сосланным в Нерчинские заводы, очень верно написал он в письме в Петербург и готов был сто раз подписаться под этим.

«…Нам все мерещится за спиною квартальный. Мы, русские, храбры в кулачной драке и военной резне, да нуждаемся в самостоятельности личной в смысле гражданском…»

Забытыми не останутся

Большая улица — по иркутской мерке Невский проспект, тротуар разметен и присыпан песочком, да мороз так лют, что высунешь нос, и только мечты, в какую дверь юркнуть. Петрашевский шагал торопливо, а чьи-то ноги стучали за ним вдогон по дощатому настилу еще бойчей.

— Михаил Васильевич! Михаил Васильевич!

Знакомый по шестуновской библиотеке канцелярист, выглядывая из башлыка, вплотную придвинулся к заиндевевшей его бороде, обдал клубами пара.

— Михаил Васильевич, это правда? Ваше прошение Герцен… в «Колоколе» напечатал?!

Петрашевский забыл про мороз.

— Откуда вы взяли? Первый раз слышу!

— Ей-богу! В третьем столе… — тот никак не мог отдышаться, — верный человек сказывал!

Только накануне Федор Львов со своей обычной арифметической логикой, которая странно уживалась в нем с изрядною сентиментальностью, дотошно высчитывал: десять лет скитаний — четверть жизни в изгнании; половина сознательной жизни. Петрашевский не спорил, что же с фактами спорить? В тридцать девятом году он вышел из Лицея, в сорок девятом взошел на эшафот, а теперь пятьдесят девятый. И в самом деле, в бороде седина, и впрямь, подкатывало к сорока, — все было сосчитано точно. Да не любил он таких подсчетов, не видел в них смысла, они ни к чему не вели.