Изменить стиль страницы

— Ежли божиею милостию купец Чаплин продает нам дешево хороший чай, то мы все покупаем у него… Но ежли он начнет дорого продавать худой, то мы обратимся к другому!..

Михаил Васильевич, впрочем, придавал значение не одним конкретным высказываниям. Казалось важнее, что Ястржембский — поляк, что Тимковский из Ревеля, Львов с Момбелли — господа офицеры, а Ястржембский и Львов — учителя, наставники юношей. Когда же на пятницах появился приехавший из Сибири золотопромышленник, на язык бойкий и с жадностью к разговору, надо ли удивляться впечатлению, какое он произвел?! Сразу сделался центром общества; пожалуй, один лишь Спешнев не сразу изменил своему правилу уединяться в кабинет с сигарой, с книгою да с одним-двумя собеседниками. Остальные же целый вечер грудились возле языкастого сибиряка, а когда расходились, только и было разговоров, что о нем, ах, вы слышали, видели, должно быть, это замечательный человек!

— Да кто он такой? — Спешнев делал вид, что и не заметил его, хотя, разумеется, не мог не заметить, а скорее нарочно, из самолюбия не подходил.

— Да хромой этот, Черносвитов…

— Об чем же говорит?

— Обо всем, об чем угодно… и как ловко!..

А Достоевский, уже на улице, проникновенно сказал:

— Черт знает, этот человек говорит по-русски, точно как Гоголь пишет!..

На другую пятницу за ужином очутились поблизости один к другому за столом Спешнев и сибиряк разбитной. Говорил этот Черносвитов в самом деле красно, только больше обиняком да околицей, видно было, человек себе на уме. И разговоры его все как-то вызывали на резкость, словно подзуживали, подзадоривали.

Зашла речь о Молдаво-Валахии. Черносвитов сказал:

— Эх, господа, да не будь я женат, да и не дела бы мои в Сибири, ей-богу, поехал бы маркитантом вслед ушедшим за границу войскам! Да и вас бы с собой пригласил.

И принялся расписывать выгоды такой службы при армии.

Кто-то из военных возразил ему возмущенно:

— Мало на солдата палки, так вы его еще и пограбить хотите!

А он засмеялся:

— Вот беда наша — к палке-то мы, русские, очень привыкли, так нам она, господа, нипочем!

И стал рассказывать, что в Сибири каторжные ни за что считают второе преступление, потому как телесное наказание не страшит. И вообще про оригинальность тамошних жителей, про их дикую страсть бродяжить. Какой-то работяга на промыслах звал его на Амур: «А что, Александрыч, брось-ка ты свои машины да пойдем! Славная, брат, там житуха!» Работяга этот бродил с немалою шайкою в тех местах, где Амур загибает на север.

Александр Пантелеймонович Баласогло слушал, как музыку, эти рассказы, боялся словечко выпустить. Тут не выдержал и, волнуясь, спросил:

— А вы, вы сами где побывали?

— На Урале, в Красноярске, в Иркутске… — перечислил Черносвитов небрежно. — Разговор этот, об Амуре, значит, был на приисках Голубкова, в Енисейской тайге.

— Россию отделяет от Байкала огромная страна, — продолжал он, — через нее Россия должна торговать с Востоком, с Америкою. Этот край ждет жизни!

— Истинно верно, — кивал растроганный Баласогло, вспоминая при этом и давнего своего друга Геннадия Невельского, и, увы, генерал-губернатора Муравьева.

— Пароходы по Амуру привозили бы все произведения Юга и Востока. Калифорния под боком, Индия и Кантон — тоже, и этот ныне пустой край ожил бы! Ах, господа, — воодушевлялся Черносвитов, — Сибирь — великая империя, прекрасная, богатая! Страна, особая от России, Калифорния, Эльдорадо, Америка! А знаете что, господа, поедемте все в Сибирь — славная сторона, славные люди!

— А не случалось вам встречать сосланных по 14-му декабря? — спросил Петрашевский.

— В Сибири их называют декабристами, — сообщил Черносвитов. — Теперь-то все они уже старики… и о прошедшем жалеют. Да и сами судите, господа, могут ли у нас быть тайные общества? При нашей-то обвычности к палке?!

Пока он распространялся про Сибирь, Спешнев не сводил с него глаз, сверлил взглядом, так что он наконец не выдержал, спросил:

— Что это вы так всматриваетесь?

Николай Александрович учтиво, но в то же время и свысока, как он умел, попросил извинения, если это неприятно. Объяснил, что просто задумался. А между тем стал будто бы поддаваться на двусмысленности, оканчивать резкостью. Об палке отозвался немедля: она, мол, о двух концах!

На что Черносвитов сразу же заметил:

— Да другого-то конца мы сыскать не умеем!..

Тут уж откликнулся офицер Львов, химик, какою-то длинною басней о том, как Лев на случай голода среди подвластного зверья велел устроить запасные магазины, да только смотрителями туда мышей определил. Мораль сей басни была всем ясна, но Черносвитов и к ней ввернулся с анекдотцем:

— Барин дворника бранил, что лестница не чиста, а тот божился, будто кажинный день метет. А ну, говорит барин, подмети-ка при мне! Дворник начал: вымел нижнюю ступеньку, принялся за вторую, и так до верху. Смотрит барин: чем ниже, тем больше сору. Как же ты, дурак, метешь? Начинать-то надо не снизу, а сверху!

— Знаете, Спешнев, — когда стали браться за шляпы, сказал в этот раз Достоевский, — что-то в разговорах этого Черносвитова есть увертливое. — И понизил голос: — Мне кажется, он просто шпион.

Спешнев ответил с обыкновенной своею важностью:

— Думаю, что он человек с задними мыслями…

Не их одних насторожил разбитной сибиряк.

Денька через два заехал к Спешневу Петрашевский.

— Ну как тебе нравится Черносвитов?

Спешнев передал ему разговор с Достоевским, а Петрашевский заметил, что и Львов, химик, тоже нечто подобное заподозрил.

— …Нынче же поутру, — в раздумьи проговорил Петрашевский, — Черносвитов явился ко мне с расспросами…

С необычной для него живостью Спешнев поторопил:

— И что? О чем был разговор?

— Спрашивал о цели наших собраний, и есть ли общество, говоря, что идея хороша. И намекал, что могли бы принять в свое общество и его, Черносвитова и удивлялся, что никакого общества нет, и, по-моему, не поверил…

— Ты знаешь, — воскликнул Спешнев, — а не сам ли он эмиссар какого-то тайного общества в Сибири или, может быть, даже его глава, вот что я думаю! И не приехал ли набирать людей? И недаром приглашает всех нас, а?

— Разумеется, ты знаток тайных обществ, — не без яду отвечал Петрашевский, намекая на заграничные исторические изыскания, о которых Спешнев иногда вспоминал. — Тебе виднее. Что касается до меня, ты мое мнение знаешь. Черносвитову я сказал, что в благонамеренных действиях нет надобности скрываться и что я еще потому враг всякого тайного общества, что трудно совладать с самолюбием других. Он на это заметил, что в таком случае, не принеся никакой пользы, легко погибнуть; и без цели, мол, за разговоры может достаться. Не мог понять того, что желание развить в обществе мораль и социальные сведения — тоже достойная цель.

Но Спешнев и намек на свои увлечения историей тайных обществ пропустил, и вообще, похоже, не очень-то вслушивался.

— Кто да что он? Что ты знаешь о нем? И откуда у тебя появился?

— Его привез Петр Латкин — знаком тебе? — студент из университета, как будто с братом его компаньон по какому-то там золотому делу в Сибири. Потому и в Петербург приехал.

— Если тут затевается что-то, — сказал Спешнев решительно, — надо выведать во что бы то ни стало! Затевается ли и что именно. Ты сведи меня с ним!

— За тем к тебе и приехал… Черносвитов тобою тоже заинтересован. Есть, говорит, средь ваших знакомых человек с теплою душой, Спешнев, потолкуемте все вместе, может быть, говорит, вы отстанете от своего взгляда. Это я, то есть…

Спешнев усмехнулся:

— Человек с теплою душой… Он расспрашивал обо мне?

— Да, немного. Я сказал, что ты долго жил за границей, изучал экономические науки…

В пятницу Тимковский, новый приятель Спешнева, перед возвращением в Ревель попросил выслушать его прощальную речь. Он читал по тетрадке — басом, горячо, с увлечением и риторикою — о прогрессе и о Фурье, желал успеха его системе, предлагал устроить целую сеть солидарных между собою кружков и, возвестив о своем отъезде, просил выразить ему расположение пожатием руки. Не все поверили в его искренность, впечатление было двусмысленным. Многим речь его показалась несерьезной, напыщенной и нелепой, кто-то заподозрил и в нем агента полиции, кто-то счел, что он просто энтузиаст. Достоевский же увидел потрясенного открывшимся ему учением провинциала и, помимо того, человека до крайности самолюбивого.