Изменить стиль страницы

В Патрасе к нам на пароход сел адвокат-грек, решивший ехать в Афины морем: в это время как раз что-то случилось на железнодорожной линии, и движение поездов было прервано.

Этот адвокат был первый грек, которого я увидел во время войны, и я был рад, когда он заговорил со мною. Впоследствии я убедился, что этот афинский гражданин весьма типичен для среднего образованного грека. Таких теперь там немало. И, кажется, сам Венизелос[844] человек такого склада и таких же стремлений, если судить, по крайней мере, по явной его политике и дипломатии.

— В Афинах вы не найдете ни одного честного грека, который держал бы сторону Германии, — сказал мне адвокат, решительно подчеркивая каждое слово.

— Но ведь у вас есть германофильские газеты, стало быть, и германофилы найдутся, если их поискать хорошенько.

— Германофильские газеты, сударь, издаются на немецкие деньги. Впрочем, я не хочу сказать, что мы германофобы, мы только не германофилы — вот и все. Можно быть ни тем, ни другим. Мы блюдем интересы Греции.

— Вот и вы говорите об интересах, — сказал я, стараясь вызвать собеседника на откровенность. — Я восемь месяцев беседую с «нейтральными» людьми, и все они твердят об интересах и компенсациях. Но не думаете ли вы, что не только интересы определяют судьбу нации? Может быть, соблазны легкой поживы делают политиков близорукими?

Адвокат самодовольно усмехнулся.

— Ничего, кроме интереса. Все так. И мы, как все.

— Но, однако, вы сказали, что симпатии большинства на стороне союзников. Почему?

— На стороне Франции. Это верно. Но эти симпатии — по расчету. Я могу вам откровенно сказать. Франция была всегда дружественной нам державой. Она оказывала нам драгоценные услуги, финансовые и политические. Мы имеем основание надеяться на нее и в будущем. Ее поражение было бы нам невыгодно.

Он с хитрою гримасою, прищурив глаза, смотрел на меня, по-видимому, несколько презирая во мне русского наивного дикаря, который воображает, что в политике может быть кое-что еще, кроме «интересов и компенсаций».

Почтенный буржуа, вероятно, не подозревал, что в это время я вспомнил пушкинские строки: «Страна героев и богов, расторгни рабские вериги»…[845]

… Увы! зов Пушкина, как и зов Байрона, обращенный к Греции: «О, кто возродит этот доблестный дух и воззовет тебя из могилы?»[846] — звучат в наши дни, как ирония Современные греки не похожи на греков, тем менее на богов, а вместо доблестного духа в Элладе царствует ныне дух торгашеский.

Но как ни прозаичен был гражданин эллинского государства, все же берега Коринфского залива[847] не могли не тревожить сердце поэтическими призраками минувших времен.[848]

А когда пароход наш подошел к узкому Коринфскому каналу[849] и после долгих переговоров с береговою стражею, подъезжавшей к нам на катере, повлекся медленно между берегов высоких и пустынных, все стало похожим на сказку.

Кто-то вскрикнул даже в непритворном испуге, когда пароход надвинулся высокими мачтами на низко нависший над каналом железнодорожный мост. Казалось, что мачты выше моста, что наш пароход лишь призрак, который преодолевает внешние преграды, презирая все материальное.

Мы пришли в Пирей[850] ночью. Сотни золотых огней дрожали на берегу и в бухте. Какие-то черные люди шныряли на лодках вокруг парохода. На палубе стучала машина, наматывавшая якорный канат. Где-то громко и тревожно закричала сирена. И вдруг все звуки умерли.

На рассвете мы снялись с якоря.

Дымя сигарою, ко мне подошел афинский адвокат.

— Вот наша гордость, — сказал он, указывая на несколько новеньких военных судов, окрашенных в боевой цвет, — здесь не весь наш флот. Часть маневрирует в море.

Он помолчал, самодовольно улыбаясь.

— Рано или поздно — Константинополь будет наш, — проговорил он наконец и посмотрел на меня, как будто ожидая возражений.

Но я не возражал адвокату.

«Значит, и при крайней трезвости прозаического ума, — думал я, — возможны такие патриотические мечтания. Но горе тому народу, который ничем высшим не оправдывает своего националистического стремления и ничего не ищет, кроме „выгоды“».

Огибая Эвбею,[851] мы пошли к Салоникам.

V

Мы приехали в Салоники утром. День был жаркий. Синее море, и тихое неподвижное небо, и говор разноликой толпы, десятки больших парусных лодок, привязанных к набережной, и купцы на них в белых коротких юбках, с тюрбанами на голове, продающие рыбу, апельсины и яблоки, — все было так беззаботно и так мирно: не верилось, что тут рядом союзная страна задыхается в неравной борьбе с врагом.

В большом отеле, довольно чистом, лакеи говорят по-французски; после обеда нам дали чудесный турецкий кофе, какого я нигде не пивал; в просторном номере было светло, а с балкона можно было любоваться великолепным заливом, над которым носились чайки — «птицы небесные, которые не сеют, не жнут».[852]

Ах, забыть бы о кровавом пире, об изнемогающей в битвах земле и остаться тут, среди этой праздной и ленивой толпы под жарким солнцем! Так думалось малодушно, и страшно было ехать на север.

Я остался в Салониках на сутки. Бродил по городу, тщетно стараясь разгадать, кто эти люди, собравшиеся здесь среди развалин — турки, греки, евреи? Все языки здесь смешаны. Смешаны и нравы, и типы.

Среди нищенских лохмотьев увидишь вдруг женщину в драгоценном восточном наряде с прекрасным жемчугом на головном уборе или неожиданно столкнешься с французами в платье парижского покроя.

Зазвенели бубны, застонала скрипка, и какая-то процессия, свадебная, может быть, потянулась из узкого, грязного переулка, и тотчас же из окон высунулись черномазые головы и долго прислушивались к нестройным звукам уличной музыки.

Я зашел в храм св. Софии, превращенный турками в мечеть, а теперь восстановленный.[853] Во дворике — большой каменный бассейн с зеленою водою. Фасад храма не любопытен, но внутри есть мозаика над алтарем и в куполе. Тщетно я искал потом репродукций этой мозаики. Здесь, по-видимому, никому не пришло еще в голову, что надо сфотографировать эти драгоценные камни.

Но надо было ехать домой. Я отправился в румынское консульство визировать паспорт.

Там со мной были любезны и предупредительны, и даже, быть может, чересчур заботливы. Так, например, какие-то румыны, оказавшиеся там случайно, вместе с консульским чиновником долго уговаривали меня не ехать через Болгарию.

— Поезжайте прямо через Румынию. Вам придется из Ниша,[854] минуя Царьброд, ехать на север, потом по Дунаю, а там по Румынии до Бухареста и русской границы.

— Но я хочу побывать в Софии, и так ближе, кроме того, и удобнее, наконец…

Румыны значительно улыбнулись.

— Удобнее, но не пропустят болгары.

— Однако ведь несколько тысяч русских ехало так.

Румыны недоверчиво качали головами.

— Едва ли пропустят.

Оттуда я пошел в болгарское консульство.

Там без всяких разговоров поставили на паспорте штемпель: «Виден за свободно отиване Българии».[855]

Денег за визу не взяли.

— Мы берем только с иностранцев.

Кажется, эта несколько неожиданная в устах болгарского чиновника фраза стала какой-то традиционной любезностью по адресу русских, возвращающихся домой во время войны.

Утром на другой день я выехал в Сербию. На вокзале в Салониках я увидел толпу измученных, безнадежно утомленных людей с худыми и тревожными лицами. Они волновались, суетились, размахивали руками. Драгоман[856] нашего консульства что-то им объяснял и выдавал какие-то льготные билеты третьего класса для путешествия через Сербию в Россию.

Это палестинские евреи, русские подданные, возвращались на родину — в смятении, страшась будущего.

В этой толпе я заметил одно женское лицо с такими печальными глазами, каких я никогда не видел. Еврейка стояла неподвижно, не суетилась, не кричала, как другие. В этой девушке сохранилось что-то библейское. Такие, должно быть, еврейки сидели некогда на «реках вавилонских».[857]