Изменить стиль страницы

«Тысячу нежных приветствий Ермолаю Федоровичу и мой поклон господину Вульфу», — с горьким сарказмом пишет Пушкин. Но через три недели снова берется за перо, потому что она ему прислала письмо. Он в восторге. «Я перечитываю ваше письмо вдоль и поперек и говорю: милая! прелесть! божественная!.. И потом: ах, мерзкая! — Простите, прекрасная и нежная, но это так!..»

Письмо длинное. Всего он послал шесть писем — последнее 8 декабря 1825 года. В биографии иного жанра можно им уделить много места, а также рассказу о том, как Прасковья Александровна получила и присвоила себе письмо, предназначенное для Анны Петровны. Женщины поссорились. К сожалению, у нас нет таких богатых материалов для характеристики других, более значительных, романов Пушкина. В любовной истории с мадам Керн преобладала все-таки сладострастная мечта над иными душевными движениями. И не столько сама Анна Петровна, вовсе не скупая в любви, сколько неудачно сложившиеся обстоятельства разлучили с нею Пушкина. Впрочем, если бы сближение с Анной Петровной произошло в 1825 году все равно Пушкин, наверное, быстро охладел бы к своей любовнице, как это и случилось в 1828 году, когда он сообщал цинично С. А. Соболевскому о своей запоздавшей победе над сердцем когда-то ему желанной женщины. Грубостью признания Пушкин как будто мстит своему прошлому увлечению. Пушкин слишком поздно встретил Керн: наивная и сентиментальная, она была развращена старым мужем, бесстыдником Родзянкой, холодным циником Алексеем Вульфом, а позднее и другими. У Пушкина едва ли хватило бы великодушия простить женщине ее прошлое и соединить с нею свою судьбу, как это сделал некий А. В. Марков-Виноградский[676], женившийся в сороковых годах на овдовевшей Анне Петровне, которая была значительно старше его. Они жили счастливые и умерли в один год, когда Анне Петровне было уже семьдесят девять лет.

V

Пушкин мечтал о ножках Анны Керн, готовился к побегу за границу, продолжал вести любовные интриги с тригорскими барышнями, писал шутливые и серьезные письма друзьям — и в то же время усердно работал над своим «Борисом Годуновым». Поэтика драмы занимала его чрезвычайно. Он читал Шлегеля[677], его курс драматической литературы. Но у него не было собеседников на эту тему. Николай Раевский, правда, прислал ему дельное письмо в ответ на сообщение о подготовлявшейся исторической комедии в стихах, но он не понимал, почему Пушкин решил писать белыми стихами. Не лучше ли воспользоваться рифмою и разнообразными размерами? Раевский не предвидел, как неожиданно и победно зазвучит у Пушкина его пятистопный ямб. В недоумении Раевского нет ничего удивительного, потому что сам поэт в поисках новой формы для драматических диалогов не сразу ее нашел: в «Борисе Годунове» при всем блеске и точности стиха есть еще один недостаток, сделавший его несколько монотонным и связанным: неподвижная цезура[678] на второй стопе пентаметра[679] ошибка, которую позднее признал сам Пушкин и уже не повторил ее в своих гениальных «маленьких» трагедиях. Николай Раевский писал Пушкину: «Ты сообщишь диалогу движение…», «Ты довершишь водворение у нас простой и естественной речи, которой наша публика еще не понимает…», «Ты сведешь, наконец, поэзию с ее ходуль…» Все эти соображения Раевского были справедливы, но Пушкина интересовала не только формальная сторона его нового труда. «Я чувствую, писал он Раевскому что душа моя совсем развернулась я могу творить».

Это сознание Пушкина, что он совершает некий художественный подвиг, знаменательно. В самом деле, в 1825 году, в глуши русской провинции, в селе Михайловском Опочского уезда, было создано мировое произведение. Это было первое монументальное творение на русском языке. По заключенной в нем поэтической энергии ничего равного в русской литературе до того времени не было. «Трагедия моя кончена, — писал Пушкин Вяземскому, — я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал: ай да Пушкин, ай да сукин сын!..» Дата последней беловой рукописи трагедии — 7 ноября 1825 года. Историки литературы отмечают совпадения некоторых мотивов пушкинской трагедии с «Генрихом IV» и «Макбетом» Шекспира[680], иные видят в ней драматические элементы, напоминающие кое-что еще, но биографа интересуют не литературные реминисценции и влияния, а сама жизнь, которая внушила поэту эту вольную и, как он сам думал, романтическую трагедию. За видимой объективностью в изложении событий и в характеристике действующих лиц таилась страстная душа автора, готовая, как эхо, откликаться на все впечатления бытия. Он сам намекает, что иные исторические характеры изображены им под влиянием того или иного жизненного опыта: «Моя Марина славная баба: настоящая Катерина Орлова[681]! Знаешь ее? Не говори, однако ж, этого никому», — писал Пушкин Вяземскому в середине сентября 1825 года, а месяца через полтора в письме к нему же повторил свое признание, но в такой нескромной форме, что процитировать его никак нельзя. Вероятно, были прототипы и для других персонажей трагедии. Да и сама тема цареубийства подсказана не только летописями и историей Карамзина, но и судьбою Александра I, поднявшегося на трон по ступеням, обагренным кровью. Как ни тщательно замаскирована эта историческая аналогия, но психологический мотив нравственных страданий царя, изнемогающего от укоров совести, остается в полной силе. Наконец, превратность исторических судеб, непрочность монархической власти, зависимость ее от преобладания тех или иных социальных сил это все тема, связанная непосредственно с темою тайного общества, о существовании которого знал Пушкин. Если бы не было у него встреч с будущими декабристами, споров в кишиневском доме М. Ф. Орлова, где в них принимала участие и «славная баба» Катерина Николаевна; если бы он не участвовал в «демагогических» разговорах в Каменке, не догадывался о заговоре и о подготовлявшемся цареубийстве, — Пушкин не написал бы «Бориса Годунова». Но большинство современников не поняли и не оценили «Бориса Годунова», как это предсказывал Н. Н. Раевский.

«Борис Годунов» был почти окончен, когда Пушкин узнал, что в село Лямоново к опочскому предводителю дворянства А. Н. Пещурову приехал его родственник[682], князь А. М. Горчаков. Этот лицейский товарищ Пушкина делал блестящую дипломатическую карьеру; он в это время исполнял обязанности первого секретаря русского посольства в Лондоне и сейчас ехал в отпуск из Спа, где он лечился. Пушкин забыл о том, как он обидел в своем послании[683] Горчакова, назвав светских его друзей «украшенными глупцами, святыми невеждами и почетными подлецами», да и самого его — «язвительным болтуном» и «приятным лжецом». Пушкин забыл об этом и решил навестить товарища, который, приехав к дядюшке, слег в постель. Легко себе представить эту встречу поэта и молодого, но уже солидного карьериста. Горчаков был достаточно образован, чтобы понимать права Пушкина на уважение и признание. Он еще в лицее был самым прилежным переписчиком его стихов, но вместе с тем блестящий дипломат не мог побороть в себе известного высокомерия к коллежскому секретарю, опальному неудачнику, не сумевшему обеспечить себе независимость и достойное положение в обществе. Горчаков был достаточно тонок, чтобы не подчеркивать этого своего житейского превосходства, но, очевидно, Пушкин догадался в чем дело. «Горчаков доставит тебе мое письмо, — писал Пушкин Вяземскому. — Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере с моей стороны. Он ужасно высох — впрочем, так и должно быть: зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием; первое все-таки лучше. От нечего делать я прочел ему несколько сцен из моей комедии…»

Впоследствии Горчаков, любивший щеголять остротами и «словечками», говорил, что Пушкин читал ему свои произведения, как Мольер своей кухарке. Однако тут же он дал понять, что Пушкин слушался будто бы иных его советов. Вероятно, при свидании у Пещурова самонадеянный князь как-нибудь неосторожно вышел из скромной роли мольеровской кухарки, и это раздражило Пушкина. Но добродушный поэт в пьесе «19 октября» опять вспомнил об этой встрече без гнева: