Изменить стиль страницы

В этом же году Пушкин писал третью главу «Онегина». Он начал ее еще 8 февраля в Одессе, а кончил 2 октября в Михайловском. Там же написаны были еще три главы. 10 августа 1826 года была закончена шестая глава.

Буйная молодость, беспечная трата душевных сил, самолюбивая мнительность, зависимость от французских мэтров XVIII века, не слишком мудрых, жадная погоня за сладострастными наслаждениями все стало чем-то ненужным и неважным. Роман созидался на каких-то прочных основаниях, и хотя сам Пушкин первоначально отмечал формальную зависимость своей стихотворной повести от Байрона, но эта зависимость ограничивалась жанром произведения. По сути дела «Евгений Онегин» была повесть пушкинская, и «Дон-Жуан»[640] Байрона кажется по сравнению с нею поэмою менее значительною. Сам Пушкин не сразу это понял. Начиная свой роман в стихах, он думал, что он будет «вроде Дон-Жуана». В предисловии к первому изданию первой главы, вышедшей в 1825 году, Пушкин опять упоминает о Байроне: «Первая глава представляет нечто целое. Она в себе заключает описание светской жизни петербургского молодого человека в конце 1819 года и напоминает «Беппо»[641], шуточное произведение мрачного Байрона». Однако в марте 1825 года, отвечая А. А. Бестужеву[642], поэт отрекается от Байрона. Теперь, когда написаны уже три главы, стало очевидным, что в байронском «Дон-Жуане» «ничего нет общего с Онегиным».

Следов французского влияния в «Евгении Онегине» вовсе нет. В основе повести трезвая и крепкая нравственная идея. Легкомысленной любви вынесен приговор поэтом суровый и окончательный:

Разврат, бывало, хладнокровный

Наукой славился любовной.

Сам о себе везде трубя

И наслаждаясь не любя.

Но эта важная забава

Достойна старых обезьян

Хваленых дедовских времян…

Это уже приговор всему французскому XVIII веку, всей библиотеке господ Пушкиных Сергея Львовича и Василия Львовича.

Но нравственная идея, положенная в основу «Евгения Онегина», выходит за пределы любовных отношений между героями романа. В пушкинской повести звучит какая-то новая идейная музыка, не известная русскому обществу. То полуобразованное дворянское «общество», которое прочло эту повесть, было совершенно чуждо задач, поставленных себе поэтом. А многомиллионная масса русских людей была еще неграмотна и не знала, что из чуждой ей среды вышел писатель, в некоторых отношениях разделявший с этою народною массою ее любовь к «полноте бытия», к реализму, глубокому и мудрому.

Если народные массы тогда еще не знали Пушкина, зато сам поэт прекрасно понимал, что его дело не осуществимо, если он не найдет путей к народной жизни. И он их искал. Прежде всего ему, как мастеру, нужен был для его ремесла хороший материал. Ему нужен был язык. Искалеченный и обезображенный так называемым «высшим обществом», язык русский нуждался в серьезной реформе. Карамзин, Жуковский, Батюшков сделали немало для этой реформы, но этих формальных завоеваний было недостаточно. Нужно было найти не просто «слово», а «воплощенное слово». Нужен был для нового языка новый «контекст» общественности и быта. Пушкин искал язык в самой живой жизни.

III

Наступила весна 1825 года. Пушкин в красной деревенской рубахе, с непокрытой головой, небритый, со своим посохом в руках бродил по окрестностям. Обогнув озеро, шел он по опушке леса, потом полем, мимо погоста Воронича, в Тригорское. Там были влюбленные и сентиментальные глаза Анны Николаевны, задорное кокетство маленькой Зизи, альбомы со стихами, гостеприимство и уют помещичьего дома, но не было как раз того, чего искал сейчас Пушкин. Ему была нужна простая, крепкая, живая и острая русская речь. Он покидал тригорских барышень без сожаления. Он спускался с холма, где стоял дом, к голубой Сороти и шел берегом, кидая вперед, на дорогу, свой тяжелый посох, потом его поднимая и снова кидая. Если он встречал мужиков, тотчас же заводил с ними беседу. Иногда, в своем Михайловском, услышав, что на деревне поют девки и парни, шел туда слушать песни. Если водили хоровод, смотрел с удовольствием на пляски и, как уверяли в пятидесятых годах старики, сам принимался плясать вприсядку. Но особенно любил он посещать ярмарку, толкаться среди телег, слушать, как балагурит народ.

В пяти верстах от Михайловского на горе стоит Святогорский монастырь. Туда часто ходил Пушкин. Постукивая своею тяжелою палкою, поднимался он по ступеням, сложенным из цельных больших камней. Там, под сводами, в прохладном сумраке Успенской церкви на него благосклонно смотрела чтимая мужиками икона Одигитрии[643]. Пушкин вслушивался в славянские стихиры[644], переводы творений Козьмы Маюмского[645] и прочих греческих песнопевцев. Знаменитое моление Ефрема Сирина[646] он много позже переложил даже в стихи[647]. Потом, выйдя к воротам, садился наземь среди странников и слепцов и слушал, как они поют Лазаря[648] или стих об Алексии[649], «человеке божием». Он подтягивал им, размахивая в такт рукою. Однажды капитан-исправник, увидев такую сцену, хотел было арестовать незнакомца, но дело как-то уладилось. И песни слепцов, и церковные стихиры, и сказки Арины Родионовны, и записанные им былины о Стеньке Разине — все это нужно было поэту для творимого им языка, свободного от «литературного жеманства».

Два года, проведенные Пушкиным в деревне, имели немалое значение для его трудов. Не только обогатился его поэтический язык, не только приобрел новую силу, выразительность, точность и меткость, но и все творчество в соответствии с возмужавшим языком выросло и окрепло. Реализм «Евгения Онегина» был явлением еще неслыханным в русской литературе. 15 февраля 1825 года вышла отдельным изданием первая глава «Евгения Онегина». Пушкин с досадою читал в журналах и в письмах друзей отзывы о романе[650]. Эти отзывы свидетельствовали, что замысел автора остался неразгаданным. Ни Рылеев, ни Бестужев ничего не поняли в «Онегине». Им казалось, что «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан» куда лучше этой странной повести на ничтожную тему. Они ничего не видели в ней, кроме подражания Байрону. Возникла полемика по поводу «Онегина»[651] между «Московским телеграфом»[652] и «Сыном отечества». Полевой[653] в своем только что возникшем журнале приветствовал появление первой главы «Онегина». Он отметил, между прочим, что в романе «веселость сливается с унынием, описание смешного идет рядом с резкой строфой, обнаруживающей сердце человека». Любопытно, что Полевой увидел в «Онегине» истинную «народность». В «Сыне отечества» ему отвечал некий критик, подписавшийся — «въ». Этот незнакомец был девятнадцатилетний поэт Д. В. Веневитинов[654], шеллингианец[655], «любомудр»[656], один из «архивных юношей», избалованный похвалами друзей — А. С. Хомякова[657], И. В. Киреевского[658], Шевырева[659], Погодина и других ранних славянофилов. Этот юноша написал статью довольно «темно и вяло»[660], стараясь уличить Полевого в противоречиях. Об «Онегине» он писал сдержанно и даже несколько свысока, указывая, что рано еще судить о романе по первой главе. Пушкину почему-то понравилась эта статья, быть может, своим важным тоном, не похожим на обычный развязный стиль журналов. А между тем Полевой правильно угадал в «Онегине» черты истинной народности. Идею свою он не очень удачно защищал, но он верно почувствовал, что у поэта есть настоящая реальная связь со всею сложностью народной жизни. Д. В. Веневитинов не соглашался с этим, на что Полевой отвечал ему насмешливо: «Надобно думать, что г. — въ полагает народность русскую в русских черевиках, лаптях и бородах, и тогда только назвал бы «Онегина» народным…

Но Пушкин снисходительно отнесся к «архивному юноше». Он заявил, что прочел статью Веневитинова «с любовью и вниманием; все остальное — или брань, или переслащенная дичь». Пушкин, по-видимому, почувствовал, несмотря на отвлеченность и туманность статьи Веневитинова, что в ней есть искание какого-то критерия эстетической правды. Юный критик писал: «Не забываем ли мы, что в пиитике[661] должно быть основание положительное, что всякая наука положительная заимствует свою силу из философии, что поэзия неразлучна с философией?» Быть может, Пушкин, читая эти строки, припомнил свои беседы с Чаадаевым и согласился с автором, поверив ему в кредит, что у него есть это «положительное» начало. Бедняжка умер двадцати одного года, ничем не доказав, однако, своей мудрости.