Изменить стиль страницы

Пущин молча крепко расцеловал поэта.

Потом они пошли в нянину комнату. Там за пяльцами сидели девушки-швеи. Одна из них обратила на себя внимание Пущина. Она была миловидна, и Пущин, поглядев на поэта, догадался, что он был неравнодушен к крепостной красавице. Потом они обедали и пили шампанское[635]. Они пили «за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей и за нее…» Пущин привез Пушкину в подарок список «Горе от ума». После обеда за кофе поэт стал читать вслух грибоедовскую комедию. Вдруг кто-то подъехал к крыльцу. В комнату вошел низенький рыжеватый монах. Это был настоятель соседнего монастыря[636]. Приятели подошли под благословение.

Монах сказал, что заехал в Михайловское, услышав о госте Пущине и полагая, что это его старый знакомый, генерал П. С. Пущин. Недоразумение выяснилось. Подали чай. Рыженький монашек подливал в свой стакан ром с видимым удовольствием. Наконец гость покинул Михайловское. Пущину показалось, что это посещение смутило поэта. Пушкин объяснил неохотно, что он поручен наблюдению этого монаха.

Снова принялись за чтение «Горе от ума». Запахло угаром, и Пущин вмешался в хозяйственные дела. Няня, предполагая, что гость останется ночевать, затопила печи. Пришлось открыть трубы, и Пущин стал упрекать Арину Родионовну за излишнюю экономию дров. Можно ли поэта лишать простора? Ужели друг его должен всю зиму ютиться в тесной комнате? А ему, Пущину, надо ехать. Ночевать он не останется. Подали ужин. Опять пили шампанское. Прощаясь приятели крепко обнялись.

II

И вот снова Пушкин один. В своих письмах к друзьям он то и дело жалуется, что ему скучно. Трудно, однако, представить себе скучающего Пушкина. Возможно ли поэту скучать, когда он пишет строфы «Онегина» и начинает создавать своего «Бориса Годунова». Нет, это не скука, а что-то другое. Быть может, это горечь обиды и негодование на грубое насилие, над ним учиненное властью. Но не только эта расправа с ним, поэтом, его смущает. Ему кажется, что кто-то его предал, что кто-то изменил ему. Он жестоко обманут. Еще в конце августа он получил от Александра Раевского странное письмо. Оно было послано из Александрии, что около Белой Церкви, из поместья графини Браницкой. Пушкин когда-то в своем воображении создал загадочного демона. Поэт решил, что обольстительный дух воплощен в полковнике Раевском. Его заурядным речам он придавал иной, более высокий смысл. Он уверял, что глаза Александра Раевского обладают магической силой. Разговаривая с ним наедине, Пушкин тушил свечи, чтобы не утратить воли и сохранить независимой свою мысль. И вот этот демонический полковник пишет письмо Пушкину. Почему Пушкин не оставил ему своего адреса? Вот он все-таки нашел его и пишет. Если поэт не ответит, он пошлет новое письмо. Может быть, Пушкин боится его скомпрометировать? Но это невозможно. Они никогда не говорили с ним на политические темы, и вообще Раевский не очень уважает политические мнения поэтов. Далее следует фраза, удивительная в устах этого циника: «Si j'ai un reproche a vous faire, c'est celui de ne pas assez respecter la religion. Notez bien cela, car ce n'est pas la premiere foi que je vous le dis…» («Я могу сделать вам только один упрек в том, что вы недостаточно уважаете религию. Получше отметьте это в вашей памяти, потому что я не первый раз вам это говорю»). Что это? Мефистофель в роли ханжи?

Далее следуют одесские сплетни, а в конце письма, между прочим, он сообщает, что он находится в обществе Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой, которую он называет иносказательно Татьяной. Это несколько странно. Если Пушкин делился с Раевским в Одессе своею мечтою о героине «Онегина» и отождествлял ее с Воронцовой, очевидно, поэт в те дни действительно еще худо различал даль своего романа сквозь «магический кристалл»[637], ибо прелестная графиня вовсе не похожа на элегическую и строгую Татьяну Дмитриевну Ларину — ни в раннем, ни в позднем ее аспекте. Пушкинскую Татьяну назвать кокеткой никак уж нельзя, а мемуаристы в один голос отмечают в Воронцовой именно кокетство как нечто для нее характерное. В конце письма опять упоминание о религии. Раевский уверен, что если поэт к ней обратится, то он избавится от своей проклятой деревни, куда он сослан.

Кажется, Вигель был прав, обвиняя Раевского в интриге. Кажется, и Пушкин в это поверил наконец. Если пьеса «Коварность»[638] относится к Александру Раевскому, можно только пожалеть, что поэт не ограничился эпиграммой, а посвятил этому ничтожному человеку такие горестные признания в своей доверчивой слепоте. В письме Раевский сообщал, между прочим, что Воронцова «принимает живое участие в его беде» и что он пишет ему «с ее согласия». «Ее душа нежная и добрая видит в этом обстоятельстве одну только несправедливость, жертвой которой вы являетесь; она это выразила с чувствительностью и грацией, свойственной Татьяне…»

В сентябре или в октябре того же года Пушкин написал свою элегию «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла…» Поэт воображает, как его возлюбленная идет «к брегам, потопленным шумящими волнами».

Там, под заветными скалами,

Теперь она сидит печальна и одна…

Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует;

Никто ее колен в забвенье не целует;

Одна… ничьим устам она не предает

Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных…

Стихотворение не закончено. Оно обрывается на ревнивом восклицании: «Но если…» В январе 1825 года Пушкин написал «Сожженное письмо», в 1827 году — «Талисман» и «Ангел» — пьесы, которые по преданию относят к Е. К. Воронцовой. Впрочем, все эти домыслы, из коих мы узнаем имена истинных или мнимых вдохновительниц поэта, часто «целят невпопад». Повод для того или другого стихотворения вовсе не отвечает окончательному значению и последнему смыслу лирического признания.

Разочарование Пушкина в Александре Раевском совпало с разочарованием во многих иных его пристрастиях. Прошли те дни, когда поэт был легковерен и откровенен. А главное, он теперь занят большою темою. Она заполняет всю его душу. Шекспир открыл ему такие тайны бытия, каких раньше он вовсе не думал. Мир, оказывается, колоссальный театр, созданный гениальным художником. Но этот мир на ущербе. Он вовсе не благополучен. Актеры не подчиняются режиссеру. Они импровизируют. Они своевольны. Они бунтуют. Такова жизнь. Шекспир подслушал эти страстные импровизации и перевел их на язык искусства. Зритель в изумлении видит и слышит этот небывалый еще театр, освобожденный от древних канонов. Пушкин был потрясен удивительною бурею пламенных страстей. Если бы Шекспир развернул перед человечеством страшную картину нравственных падений, убийств, предательств, измен, ревности и безумия — и тем ограничился, едва ли Пушкин увлекся бы этою хроникой личных и социальных преступлений; нет, он угадал в шекспировском театре какую-то руководящую силу. За хаосом страстей великий трагик прозревал возможную гармонию. Его театр не только изображение действительности, а и страшный суд над нею во имя иной, лучшей, действительности. В этом мудрый реализм Шекспира. И Пушкин, по природе своей совершенно чуждый всяких иллюзий и мнимостей, реалист в каждом движении своей души и в каждой капле своей крови, с жадностью приник к творчеству величайшего из реалистов XVI века. Пушкин думал в это время, что Шекспир — романтик, и сам мечтал создать романтическую трагедию, но есть романтизм и «романтизм». Тот романтизм, который питается «пафосом иллюзионизма», был по самой своей сущности враждебен и Шекспиру, и Пушкину. И дело было тут не в романтизме, а в глубоком и мудром реализме великих поэтов.

Тема Шекспира была связана у Пушкина с темою истории. В это время поэту было всего лишь двадцать пять лет, но он был уже во всеоружии многоопытного человека. Историзм Пушкина, его способность взвешивать идеи и события, считаясь с исторической необходимостью, все это уже было ему свойственно в 1824–1825 годы, в его михайловском заточении. Чтение X и XI томов истории Карамзина[639] дало ему нужный сюжет. В декабре 1824 года Пушкин уже записал план «Бориса Годунова» «комедии о настоящей беде Московскому Государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве — летописи о многих мятежах» и пр.