Изменить стиль страницы

В конце ноября, еще не зная о смерти Александра I, Пушкин решил было инкогнито уехать из Михайловского. Для этого он приготовил «пропуск» двум крепостным П. А. Осиповой на предмет поездки в столицу. Одним из этих крепостных должен был назваться Александр Сергеевич Пушкин. Он сам, стилизуя писарской почерк, написал этот пропуск, причем тщательно перечислил приметы мнимого крепостного Хохлова: «Росту два аршина четыре вершка, волосы темно-русые, глаза голубые, бороду бреет, лет двадцати девяти…» Пушкину тогда было двадцать шесть, но на вид ему можно было дать больше. Пушкин пометил документ 29 ноября 1825 года и подписал его именем Прасковьи Осиповой, не стараясь даже подражать почерку этой влюбленной в него барыни. Но документ тогда не был использован. Поэт медлил, как будто предчувствуя события. Вероятно, 3 декабря до Тригорского докатилась весть о смерти Александра I Пушкин понял, что последствием этой смерти будут важные перемены в государстве. На другой же день он писал П. А. Катенину о своих надеждах, связанных с восшествием на престол Константина. Он, как и все, думал тогда, что царствовать будет Константин Павлович.

Любопытство и нетерпеливое желание увидеть своими глазами события, которые должны были развернуться в Петербурге, так овладели душою поэта, что он решился наконец самовольно выехать из Михайловского, под чужим именем, быть может, с документом, который он написал для своего двойника Хохлова, не зная еще о смерти царя.

Пушкин не мог, конечно, знать, какие события произойдут в Петербурге. Он только предчувствовал, что они будут немаловажны. Впоследствии он сам рассказывал друзьям что выехал из деревни в тревожных сомнениях и, когда заяц перебежал ему дорогу, отказался от мысли ехать в столицу и вернулся в свою мирную усадьбу. «Я рассчитывал, — говорил сам Пушкин С. А. Соболевскому, — приехать в Петербург поздно вечером, чтобы не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание…» Подтверждая этот рассказ, П. А. Вяземский прибавляет: «А главное, что он бухнул бы в самый кипяток мятежа у Рылеева в ночь с 13 на 14 декабря: совершенно верно…» Дней через десять после несостоявшейся поездки в Петербург Пушкин по обыкновению был в Тригорском, был весел, шутил и смеялся. И вдруг появляется перепуганный крепостной человек Осиповых, посланный в Петербург за чаем и вином. Вина он не привез. В Петербурге — разъезды и заставы. Он едва выбрался. В Петербурге — бунт. Немудрено, что Пушкин перестал смеяться и «страшно побледнел». И как было ему не побледнеть! Планы заговорщиков теперь оправдались, но еще неизвестно, чем все это кончилось. И личная судьба его была на волоске от гибели.

Но теперь все изменилось. В январе Пушкин знал уже что Константин отрекся от престола, что восстание заговорщиков подавлено, что царствует Николай, монарх пока еще загадочный, не успевший внушить Пушкину никаких чувств и мнений о себе. У поэта опять явилась надежда на освобождение. Он опять взывает к друзьям, прося помощи. «Вероятно, правительство удостоверилось, что я заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел», — пишет он Жуковскому.

Но у Пушкина еще нет уверенности, что он вне подозрений. «Все-таки я от жандарма еще не ушел, легко, может, уличат меня в политических разговорах с каким-нибудь из обвиненных…»

Он сам напоминает Жуковскому о том, что могло помешать его освобождению. Он был дружен в Кишиневе с майором Раевским, с генералом Пущиным и Орловым; он был масоном в кишиневской ложе; он был в связи с большею частью нынешних заговорщиков. Кроме того, правительство, вероятно, не забыло, что Пушкин был изгнан за проявленный им интерес к афеизму… Об его отношении к царю Александру все знают. И, право, он был «не совсем виноват, подсвистывая ему до самого гроба». Изложив эти свои мысли Жуковскому, Пушкин благоразумно просит сжечь письмо. Но Василий Андреевич почему-то письмо не сжег.

Пушкину суждено было оставаться в своем михайловском заточении еще восемь месяцев. Если перечитать его письма за это время к Жуковскому, Дельвигу, Плетневу, Катенину, Вяземскому и другим, можно подумать, что поэт занят исключительно заботою о возвращении ему гражданских прав. Он на разные лады говорит на эту тему, то преувеличивая свою «вину» и связь с заговорщиками, то, напротив, уверяя себя и других в своей безвинности.

В середине февраля он пишет Дельвигу: «…никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив…» «Как бы то ни было, я желал бы вполне и искренно помириться с правительством…» Все это понятно, но судьба побежденных мятежников мучает поэта: «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных…» «Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя…» И, однако, предчувствуя страшный конец своих недавних друзей, как будто старается примирить свою совесть со смыслом событий: «Не будем ни суеверны, ни односторонни, как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира…»

Это упоминание о Шекспире, конечно, не случайно. Прошло всего три месяца, как был окончен «Борис Годунов». «Комедия о настоящей беде Московскому Государству», на объективный шекспировский историзм которой так надеялись благожелатели Пушкина, оказалась не такой уж объективной. И расчет, что «Борис Годунов» оправдает опального поэта в глазах правительства, оказался, как мы увидим, неверным. Впрочем, сам Пушкин не возлагал в этом отношении больших надежд на свою «комедию». И если дух Шекспира в самом деле витал в этих сценах и диалогах, то едва или такой спутник мог содействовать «объективности» этого произведения. Беспристрастие Шекспира более чем сомнительно, а у Пушкина, по его собственному признанию, было в комедии нечто опасное, с точки зрения властей. «Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию, — писал Пушкин Вяземскому, — навряд, мой милый…»

В самом деле, «Комедия о беде Московскому Государству» прозвучала как пророчество о тех событиях, которые пережил Петербург и вся Россия 14 декабря, то есть спустя пять недель после окончания Пушкиным «Бориса».

За личиною бесстрастного Пимена таилось многообразие интересов, идей и страстей. Но любопытно, что в дни этих изумительных поэтических прозрений Пушкин не чужд был житейских слабостей, которые влекли за собою иногда грустные последствия. Вот он взволнован и потрясен чтением летописей; перед ним, как ему кажется, открывается тайна народной жизни; он заглянул в самую глубину человеческой души: а там сейчас за стеною, где прядут и шьют крепостные девушки, сидит в слезах милая Оля[697], которую он, Пушкин, так легкомысленно соблазнил. Это была та самая девушка, на которую обратил внимание Пущин.

В начале мая пришлось отправить Олю в Москву к Вяземскому с просьбой принять в ней участие: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил…» «Приюти ее в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино…» Ребенка Пушкин не хочет отдавать в воспитательный дом… Нельзя ли его поместить в какую-нибудь деревню, например в Остафьево?

Возможно, что в это время у Пушкина на сердце кошки скребут, но он делает вид, что это вовсе не трагедия, а между тем незадолго до того Пушкин писал Дельвигу об «Эде»[698] Баратынского: «Что за прелесть эта Эда!» А через несколько дней опять Вяземскому: «Видел ли ты мою Эду?» «Не правда ли, что она очень мила?»

Однако надо освободиться во что бы то ни стало от всех этих безответственных связей. Надо покончить с Олей, с сентиментальной Анной Николаевной Вульф, с соблазнительной Анной Петровной Керн, с очаровательной Зизи; надо вырвать из сердца прежние увлечения в Крыму, на Кавказе, в Одессе: надо всем пожертвовать для новой жизни.

А как ее начать — эту новую жизнь? Прежде всего надо восстановить свои гражданские права. Пушкин не хочет притворяться. Раскаяния у него нет никакого. «Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, — пишет он Жуковскому, — я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». В этом кратком заявлении немало странностей: прежде всего необычен тон его. Это не просьба, а договор. Поэт смотрит на правительство как на равную ему силу. Он предлагает свои условия. Любопытно — он оставляет за собой право на идейную независимость. Он только обещает «хранить свой образ мыслей про себя». Вот это последнее обещание вызывает серьезное сомнение. Хранить про себя свой образ мыслей — что это значит? Офицер, чиновник, булочник — все могут хранить про себя свой образ мыслей, но как с такой задачей справится поэт? Отказаться поэту от своего образа мыслей — это значит умереть или замолчать навек.