Изменить стиль страницы

— Тебе все ясно, Требла?

— Мне все ясно, Тони.

В лыжном спорте я мастер средней руки; рожденный в Оломоуце, я был окружен Высокими Татрами, Рудными и Исполиновыми горами; отец, правда, признавал только верховую езду и смеялся над лыжниками; но мать любила «новый вид спорта»; в десять лет я блистал в телемарке, повороте с выпадом на рыхлом снегу; в двенадцать, желая произвести впечатление на присутствующих дам, я совершил скоростной спуск до ближайшей рощицы, где и «нарубил дров», иначе говоря, сломал лыжи. После войны я овладел техникой скоростного спуска в низкой посадке у Ханнеса Шнейдера, основателя лыжной школы в Санкт-Антоне. (Тони Э. только что сказал мне, что Ханнес эмигрирует в Америку.) И если летать я больше не мог, из-за ранения, то на лыжах бегать еще мог, даже совершать длительные спуски. Так быстро, как в полете, давление воздуха при этом не меняется.

Они едва не взяли меня в плен.

В плен? Разве я участвую во второй мировой войне? Да, опасность все-таки возникла! Как и рассчитал Тони, в снежной дали — «Снежной далью» зовется одна из вершин в Северном Тироле, обращенная к Баварии, — появляется лыжный патруль эсэсовцев, появляются баварцы; Тони переставил шесты за минуту до того, как они промчались по рыхлому снегу, и я ускользнул от них, слыша свист выпущенных вдогонку пуль. Ну, эта ситуация мне и вовсе не внове, у меня даже не застучало во лбу. Надеюсь, Топи благополучно ускользнет от них. Э, что там, он бегает на лыжах, как юный бог.

«…и вновь война, ноя желал бы вины в том не иметь» (Маттиас Клаудиус, «Вандсбек» *). Но прежде всего я желал бы и в этой, да, и в этой войне не сыграть в ящик. И уж во всяком случае, не на Сильвретте.

…и встретиться с Ксаной в Цюрихе. Супруги тен Бройки тотчас уехали, продолжив свой путь в Энгадин. Мы два месяца прожили в Цюрихе, в отеле «Задний Сокол», третьеразрядной гостинице, образно называемой «Задница». Что вполне соответствует нашей «новой ситуации». Вообще-то никогда нельзя успокаиваться, считая себя в полной безопасности, тем более после семи лет брака, по у меня есть утешительное подозрение: Ксапа любит меня, более того, она точно заново влюбилась в человека, который пересек Сильвретту. Однако тяжелый приступ сенной лихорадки, осложненный астмой, изгнал меня во второй раз: в Верхний Энгадин, где в курортном городке Понтрезине мы сняли в здании почты, на верхнем этаже, две относительно дешевые комнаты с душем у мадам Фауш, почтмейстерши. Не успели мы с Ксаной там, нет, здесь устроиться, как получили, через Франца С., редактора «Остшвайцерише арбайторцайтунг», Санкт-Галлен, известие: Максим Гропшейд, наш лучший друг, врач, практиковавший на Ластенштрассе в рабочем квартале Граца, социалист (и по нацистской терминологии, «помесь первой степени»), недели три-четыре назад вывезен в концлагерь Дахау близ Мюнхена и убит.

Ксана, казалось, восприняла столь запоздалое известие с полным самообладанием. Вечером мадам Фауш вручила мне другое, куда менее запоздалое «известие». Длиннущее, от руки написанное послание Адельхарта фон Штепаншица. Типичная дерьмовая пачкотня, которую я решил не показывать Ксане.

На этот же вечер супруги тен Бройки пригласили нас в «Акла-Сильву». В подобных случаях я за то, чтобы отвлечься, и потому не против поездки.

Вскоре после ужина Ксана исчезла.

Пола долго рассказывает о последней перед аншлюсом восхитительной премьере в Бургтеатре, едва не уморив меня, а Йооп до небес превозносит своего «Спаги», опять же, едва не уморив меня. Пола по-французски дает распоряжение садовнику-слуге-шоферу (не слишком ли он перегружен) Жану Бонжуру, уроженцу кантона Во, принести кофе и не забыть le sucre[8], едва не уморив меня, и я покидаю жарко натопленную каминную с огромным английским камином, которому скармливают полкедровой рощи, покидаю молча, как если бы мне понадобилось выйти, и все еще надеюсь, что Ксана именно поэтому же исчезла «по-английски». Но в доме ее нигде не видно, а ее полупальто из верблюжьей шерсти висит в гардеробе вестибюля, и никакого нет смысла наведаться в кухню, где Бонжур громыхает, готовя кофе, поскольку дверь на улицу, массивная дверь загородного, в шотландском стиле дома приоткрыта. Высвеченные двойным лучом двух фонарей на воротах, в дом врываются густые клубы ночного тумана, да, ночного тумана, тумана, да, промозглого тумана.

Выйдя на наружную лестницу, я вглядываюсь вдаль. Решетчатая дверца крытого деревянного мостика, на щипце которого висит зеленый фонарь, тоже приоткрыта, садовая калитка, если она (с оглядкой на «Спаги») не заперта на замок, открывается из холла с помощью вмонтированной там ручки. Ясно: Ксана нажала ручку и вышла через калитку в одном платье, шафрановом, трикотажном… — или на ней было голубое? Нет, шафрановое… Без пальто, без пальто… Куда же она направилась? Куда? Я одним махом, точно конь на скачках с препятствиями, спрыгиваю через несколько ступенек наружной лестницы, с грохотом топочу по деревянному мостику (в точности конский топот) и за стеной «Акла-Сильвы» как вкопанный встаю под одинокой лампочкой, освещающей гараж тен Бройки. Встаю как вкопанный, словно меня внезапно осадили, вглядываюсь в тот конец улицы, что теряется в темноте Стадзерского леса; нет, туда она не пошла; скорее в сторону, что ведет к северо-восточной части озера Мориц. Конец мая, а в воздухе и не пахнет весной! Оставив позади гараж тен Бройки, бегу сквозь холодную новолунную ночь и, мельком глянув на небо, вижу звезды. Они призрачно поблескивают сквозь морозные ночные испарения: аварийное освещение моей беговой дорожки.

Это направление я избрал не столько интуитивно, сколько благодаря способности к комбинационному мышлению. До ужина Пола, Ксана и я прогуливались по набережной Менчаса, что тянется отсюда до водолечебного курорта (Йооп остался со своим «Спаги»). Я бегу по знакомой набережной; а что пульс в шраме-выбоине на лбу колотится, так это в порядке вещей. Гораздо опаснее, нет, тревожнее, нет, опаснее, сознание: нет смысла звать ее.

Нет смысла звать ее по имени.

Нет смысла. (Одно из ее детских изречений: «Чем дольше ты меня зовешь, тем дольше я не приду».) Ксана! — звать было бы бессмысленно. Все зависит от чутья, и интуиции, и комбинационного мышления, и хорошей формы бегуна. (Как и в любом виде спорта. К счастью, от аллергической астмы я избавился.)

И вот примерно в 22 часа бегун добирается сквозь никак не весеннюю майскую ночь до своего рода цели. На прибрежном утесе, отколовшемся от Розача обломке скалы, который бросился ему в глаза сегодня под вечер, взблеснуло — очень-очень слабо, — взблеснуло шафрановое пятно.

Пульс бегуна с трижды оперированной головой, пульс в его выбоине с орех величиной колотится: тук-тук-тук-тук. Ему еще не исполнилось восемнадцати, когда он был ранен в голову, и его фронтовые товарищи, а позже и товарищи по шуцбунду уже в мирное время, каковое оказалось вовсе не мирным, прозвали его: Требла-сердце-которого-бьется-во-лбу.

Утром после той ночи, когда я прыгнул на прибрежный утес, у нее была температура 38,8 и она кашляла. Тен Бройки прислали своего домашнего врача, доктора Тардюзера. Легкий бронхит, уколы, денек-другой в постели. Ксана за все время нашего долгого знакомства никогда не кашляла, а значит, вовсе не была кашлюньей. Сейчас ее кашель скорее напоминал беззвучно-хриплый лай бездомных собак в турецких городах.

— Знаешь, как ты кашляешь, дорогая?

— Как?

— Как подыхающие с голода бездомные дворняги в Константинополе. Точно так. Я часто спрашивал себя, отчего они не лают по-настоящему. Странно, они просто-напросто не умели.

Ксанин смех перешел в кашель. Она совладала с ним и прохрипела:

— Сам бездомная турецкая дворняга.

— Кто?

— Ты, — прохрипела она.

— Ага, — согласился я. — Вообще-то говоря, это были трогательные и милейшие существа. Хотя блохастые до черта, с жуткими язвами и струпьями.

— И ты тоже.

вернуться

8

Сахар (франц.).