Изменить стиль страницы

Вот и все.

Да, одно еще. Через два с половиной года Мен привел в дом. Терезину.

— Вот вам история в духе Анценгрубера[66].

Тем временем в зале стало совсем темно. Протяжное, словно бы из-под земли рвущееся жалобное мычание коровы. Цоканье деревянных башмаков по лестнице, детский плач, утихший, когда хлопнула дверь. Далекое шуршанье шин. И вновь близкое, словно из-под земли, мычание. Я искоса глянул на высящийся рядом со мной темный силуэт де Коланы. Сигареты наши погасли. Светился только чирей на блестящем носу де Коланы, в последних затухающих отблесках дня он светился точно фонарь.

— Что вы на меня так коситесь, однокашник?.. Ааах! Ага. Вы думаете… Вы думаете, как такой старый… никудышный… про-ммм-пойца… хнг-хнг, как же он мог стать защитником в крупном процессе… да еще добиться полного оправдания, хэ? Нда… нда… Carissimo amico[67]… Четыре-пять лет назад, тогда… тогда я еще был… я еще был… Пять лет — срок долгий… долгий… хум, для такого человека, как я…

— Но я этого вовсе не думаю, господин адвокат, — зашептал я. — Вовсе нет. Правда же. Я вот что думаю… Вы… Вы были убеждены в невиновности вашего клиента?

Ответ заставил себя ждать, и в эти секунды ожидания мне опять послышался, точь-в-точь как прежде, какой-то шорох; на этот раз скорее едва уловимое посапыванье; но доносилось оно не со стороны де Коланы или собак, а скорее, да, ОТКУДА-ТО СВЕРХУ.

Я прислушался, обратив ухо к верхотуре неохватной печи. Не расположилась ли на печи кошка? Может, это кошка фыркнула? Исключено? давным-давно ее учуяли бы и облаяли собаки. Но доказательство, что слух меня не обманывал, нашлось: на стене за печью резко очерченная тень собачьей морды. А этот удивительно тихий шорох, как и тот, что смутил меня раньше, мог зародиться в отводной трубе, а может, в крошечной щели вытяжной трубы.

— Хнг-хнг-хнг. Черно-Белый, вы хитрюга, что я вам так прямо и сказал. Ко-неч-но… Ра-зу-ме-ется… Иначе я не взялся бы, хм, ни за что, хм, защищать его. Вспомните, вспомните показания Кадуфа… Этот человек заседает в общинном совете… Разумеется, я был убежден… тогда…

— Вот как? Вы были?.. Вот как? То-гда вы были убеждены? — И опять что-то зашуршало в печной трубе. — А теперь, адвокат?.. Теперь вы уже не… не убеждены?

Нос со сверкающим чирьем вплотную придвинулся ко мне. Дыхание адвоката всколыхнуло во мне воспоминание о маске с хлороформом, которую мне накладывали в госпитале перед операцией.

— Все, что я вам… чужестранцу… эмм… скажу… Все, что вам cum grano salis[68] скажу, пусть останется между нами. Молчание — дело чести, понятно?.. Попятно?.. Нет… нет. Теперь у меня другое мнение.

— Вы, значит, считаете теперь, что Мен с умыслом… своего брата?

— М-хм.

— И все-таки «Чезетта-Гришуна» ваш излюбленный кабачок? Вы приезжаете так запросто к…?

— Хнг! Хнг-хнг-хнг. — Де Колана пожал плечами. — Я же сказал: cum grano salis, я по-ла-га-ю. Я не сказал, ммм: я зна-ю. К тому же у него лучшее… самое лучшее… вельтлинское в округе. А не он ли?.. Хнг. Что вы хотите… Не вздумайте болтать о морали! — Адвокат тряхнул рукой. — Я ведь но верю в ваш прогресс, эхм… Еще в Библии говорилось о братоубийстве — оно и тогда было… а Библия это наверняка… это…

— Вы хотите сказать: это моральный кодекс?

— Мхмм. А что, что сделалось… ик-к, — жирная икота, — с Каином… который прикончил брата… что такого особенного с ним сделалось, ик-к? Он был про-клят… в поте лица своего… постойте-ка, нет, это Адам был проклят… А, вот: ты будешь изгнанником и скитальцем на земле, ик-к, изгнанником и скитальцем. Но люди, с тех самых пор как существуют, были изгнанниками и скитальцами на земле… братоубийцы и не братоубийцы. — Тень де Коланы помахала рукой. — Вы… вы тоже изгнанник и скиталец, не правда ли? Фиг! Да разве это такое уж наказание?..

Я промолчал.

— Хм, мораль, однокашник! Мораль и разум!.. Нечто совсем иное движет людьми. Нечто заключенное где-то в глубине их душ. В самой глубине… а может, в желудке, хнг! В потрохах, хнг-хнг. Эдакая дурацкая…

— Что? — спросил я, приглушив голос.

— …эдакая дурацкая сила, — прохрипел де Колана.

6

Холодно-туманная сирость ночного воздуха обострила мои чувства, я понимал, что изрядно выпил. Туман, туман. Адвокат, которого неумеренное количество спиртного расслабило, но потом, когда он уже допился до состояния, для него «нормального», и укрепило, так вот, адвокат шел явно с трудом. Но он запретил мне поддерживать его. Похоже было, что он надел сапоги, утяжеленные стокилограммовыми гирями, и подражает клоуну, который подражает пьяному. Спускаясь по наружной лестнице, я, невзирая на его возражения, поддерживал его. На улице, надвинув на самые глаза шляпу, де Колана внезапно остановился. Его осветил падающий из скудно освещенного коридора луч, точно обнесенный стеной тумана, и я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так крепко стоял на ногах и в тоже время так сильно качался, но не падал. При этом он вращал трость и хрипел:

— Из листвы выглядывает смело, про-ни-зан-ная жаром!.. Про-ни-зан-ная жаром… Нет! Vacca Madonna, нет, не помню… Porca miseria, не помню… Sono un vecchio cretino… troppo affaticato… troppo ubriacco…[69]

Кортеж спаниелей являл собой трогательную картину озабоченности. Не успели они справиться со своими делишками, как плотной толпой окружили лихо раскачивавшегося хозяина, ничуть не пугаясь бешеного вращения трости. Малыши, хоть и были в шубках, дрожали от промозгло-сырого тумана. Опустив обрубки хвостов, то и дело озабоченно вскидывая глаза, они вели хозяина в сторону «фиата», словно выдрессированные, словно собаки-поводыри.

И хотя, разгоряченный выпитым, я не ощущал холода, но все-таки поднял воротник. Дверцу машины открыл я; де Колана, споткнувшись, повалился на капот; но потом попытался встать на свои «утяжеленные» ноги, собираясь, видимо, идти обратно в дом.

— Стаканчик винца, — бормотал он.

Пока свора, жаждавшая, чтобы ее поскорей доставили домой, устраивалась на заднем сиденье, я поднял де Колану.

— Никаких стаканчиков. Хватит с нас стаканчиков. Влезайте! И очень, очень прошу вас, господин адвокат, разрешите мне вести машину. С вашего позволения для разнообразия за руль сяду я и доставлю благородное общество домой. Согласны?

Янтарным набалдашником он сдвинул шляпу на затылок.

— А вы… ммм… шофер?

— Я был военным летчиком, милостивый государь. Я вожу мотоцикл, машину, самолет, что угодно. Влезайте!

— Военный летчик? Хнг! Хнг-хнг-хнг. Я… тут… — Он стукнул себя в грудь набалдашником. — Я тоже военный летчик, Черно-Белый… Обученный военный летчик… знаменитейший военный летчик — вот кто я. Да, я!

Он едва не рухнул наземь, но я подхватил его и плохо ли, хорошо ли помог ему сесть за руль.

— Evviva Nero-Bianco-Bianco-Nero… evviva te[70].

Фары вспыхнули и врезались в стену тумана, их отблеск осветил лукавую усмешку адвоката.

— Меня, как военного летчика, эгх, наградили, хм, орденом «Pour-le-Mérite»[71]. Генерал Ульрих Вилле… по указанию, ик, кайзера Вильгельма. Ик, а может, и наоборот.

— Но…

— Слушайтеслушайтеслушайте. Командир дивизии де Колана… Прославленный военный летчик. Слушайте внимательно…

Тут уж, понял я, все мое красноречие пойдет коту под хвост. Безнадежно объяснять ему: «Вы пьяны. Я, правда, тоже пьян, но куда меньше, а потому пустите меня за руль», или: «У меня нет никакой охоты сломать себе шею», или еще что-нибудь в этом роде. Любой аргумент он отведет своей маниакальной идеей о военном летчике, к чему я сам столь опрометчиво побудил его.

вернуться

66

Людвиг Анценгрубер (1839–1889) — австрийский писатель. Известностью пользуется его драма «Крестьянин-клятвопреступник», в центре которой конфликт из-за наследства.

вернуться

67

Дорогой друг (итал.).

вернуться

68

Здесь: с оговорками (лат.).

вернуться

69

Какая жалость Я старый… усталый, пьяный кретин (итал.).

вернуться

70

Да здравствует Черно-Белый-Бело-Черный… Да здравствуешь ты (итал.).

вернуться

71

«За заслуги» (франц.) — прусский орден.