Изменить стиль страницы

Я встрепенулся.

— Нет… я только, э… точно разбитый. Эта серая… эта погода, всему виной. А может, кофе с киршем. Стоит мне выпить днем спиртного, и я валюсь с ног.

— Ага! А я разве не то говорю? Мой принцип, хум-ррум, мой принцип… — Не сводя глаз с дороги, он наклонился ко мне; кисловатый, едва перебитый мятной лепешкой перегар обдал меня. — Днем ни капли спиртного.

— Ну, мне-то вы можете этого не говорить, адвокат. Спорю на миллион фунтов стерлингов, что вы самое меньшее уже приняли внутрь пол-литра… минутку, — принюхался я, — э… пол-литра «Марк-де-Бургонь». Угадал?

— Я? Внутрь? Пол-литра «Марк-де-Бургонь»? И как только подобная мысль пришла вам в голову?

Патриарх между тем оказал мне честь и положил мне на колени мохнатую голову, точно в безумно истрепанном аллонжевом парике. И хотя пес прикорнул, словно бы дремля, он не спал; его подслеповатые глаза искоса поглядывали в серую мглу за окном машины. Я снова вытянул шею, пытаясь заглянуть в зеркало. Мы уже оставили позади последние дома Кампфера. И теперь ехали по берегу Кампферского озера. Вдали, еще совсем крохотные, виднелись дома Сильвапланы. Низко, почти рукой достать, нависли над озером кипы туч, а под непроницаемым серовато-ватным покровом летела огромная черная птица, которую я принял за беркута; устало взмахивая крыльями, она парила над неподвижными, лишенными красок водами, словно символ кромешной мглы, словно посланец подземного царства мертвых.

Зеркало в машине установлено для водителя, мне увидеть что-либо в него было затруднительно. И потому я оглянулся, будто хотел убедиться, что у псиного семейства все в порядке. Два щенка, самых молодых, спали. Остальные преданно таращились — причем спины одних служили подставками для морд других. Вся ах буйная веселость погасла.

Теперь я глядел сквозь заляпанное заднее стекло, не обращая внимания на павлинью метелку, истрепанные перья которой мало напоминали павлиньи, на бегущее за нами шоссе, на литые столбики, меж которыми протянулись словно бы самодельные перила из очищенных сосновых стволов. За нами — ни единого драндулета.

Де Колана искоса бросил на меня взгляд.

— Скажите-ка, по-жалуй-ста, — тягуче проскрипел он, — друг мой и однокашник, Черно-Белый, что это вы там высматриваете позади? Не осталось ли, эк-э, ваше сердце в Гейдельберге?

— Это скорее можно сказать о вас.

— Уж не жертва ли вы фантастической идеи, что ваши друзья, эхм, передумали? А? И нагоняют нас в своем, эхм, шикарном экипаже?

— В этом я очень сомневаюсь. Хочу вас спросить, господин адвокат… Сию минуту, когда я задремал, не обогнал ли нас кто-нибудь? Мотоцикл с коляской, «цюндап», к примеру?

Он снова искоса бросил на меня взгляд красно-воспаленных, белесовато-голубых глаз, но цвету и выражению ну точь-в-точь глаз Патриарха.

— Когда вы дремали? — Из-под серо-бурых лохматых усов выползла снисходительная усмешка. — Мотоцикл… ничего подобного не произошло. Нас никто не обгонял. Никаких «щон-дапов» в поле зрения. Вам все приснилось, Черно-Белый.

Я исподтишка стал разглядывать де Колану. Черная плоская шляпа, скрывающая его грушевидный череп, молодцевато сдвинута набекрень; де Колапа, надо думать, был некогда лихим студентом, которому происхождение открыло доступ в одну из аристократических студенческих корпораций. Стоило забыть о фиолетовой одутловатости его лица и хронически-воспа-ленных угрях, подстричь грязно-сальные усы, и получалось, как это ни странно, почти красивое мужское лицо. Внезапно я подумал, не доверить ли ему мои опасения по поводу Двух Белобрысых. Но слишком измотанный, чтобы принять решение, я вновь откинулся на спинку сиденья. Патриарх издал шумный вздох. Надломанная подножка брякала.

— Не помните ли вы, адвокат… — полусонно настаивал я, — только что… перед отелем Пьяцагалли… там же кто-то стоял с мотоциклом. Кто-то в коричневой кожаной куртке.

— А, вот оно что. Этот…

— Вы его знаете?

— Еще бы. Это же Паретта-Пикколи. «Фашист», как называют его жители Санкт-Морица… хнг, еще бы мне его не знать.

Подножка брякала.

— Фашист? — переспросил я, сморенный сном и потому не способный ни на какие ассоциации.

— Ида-а… Парень был управляющим на лесопильне «Крес-тальта»… Попался на растрате. — Монотонный скрип его голоса долетал до меня издалека. — Я в свое время представлял на суде, эхм-хэм, соистца… Он, Паретта, отсидел три года в Куре. А как очутился на свободе, хнг-хнг, стал поклонником Муссолини. Теперь занимается перевозкой мелких грузов.

— Муссолини? — переспросил я засыпая.

На этот раз я действительно крепко уснул и заметил это, когда мы въехали в Сильс-Мариго, деревню, расположенную между двух озер, Патриарх уже не лежал, а сидел рядом со мной, а де Колана проскрипел:

— Черно-Белый, съездим к Ницше?

Я с трудом выпрямился, потянулся, зевнул, уткнувшись в локоть, и, ничего не понимая, уставился на адвоката.

— Доброе утро, — усмехнулся он. — Надеюсь, хорошо почивали… Не хотите ли осмотреть дом, где Ницше сошел с ума?

— Гм?

— В тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году. Отвезти вас?

— Нет.

— Нет?

— Я не поклонник Ницше.

— Не поклонник?.. — Его брови исчезли под полями шляпы.

Замешательство, более того, разочарование мелькнуло в его усмешке. Вполне вероятно, что гейдельбергский студент Гауденц де Колана был поклонником Ницше. В дальнейшем Ницше не очень-то помог бывшему студенту и его место занял алкоголь.

Мы черепашьим шагом тащились вверх по небольшому холму, мимо обшарпанного указателя с надписью «ДОЛИНА ФЕКС И МАРМОРЕ», и невралгическая боль у меня во лбу, обычная при пробуждении, словно бы нехотя начала утихать. Остановились мы перед живописным белым домиком, расписанным благочестивыми изречениями по-реторомански, — небольшим ресторанчиком. Под выступающей двускатной крышей висела для просушки огромная рыболовная сеть. Я огляделся; псы, кувырком выкатившись из машины, отряхивались, виляли хвостами, готовые нас сопровождать. В этот миг из-за леса, что рос за ресторанчиком на крутом склоне и терялся в тумане, из этой туманной дали, низверглась стая белых ворон и пролетела в нахальной близости от нашего ветрового стекла. Из их разверстых желтых клювов вылетали не слишком благозвучные призывные крики, вызвавшие отчаянный лай всей своры, я же ясно услышал:

— Хлад… Хлад… Хлад… Хлад…

Беспорядочной толпой с беспечной стремительностью мчась под густыми неотвратимо все и вся поглощающими свинцовыми тучами, прямиком к скалистому, врезающемуся в Сильское озеро мысу, на котором громоздились забытые развалины какого-то замка, они гомонили совсем иначе, чем кричал усталый беркут.

— Слышали? — дрожа от холода пробормотал я. — «Хлад…», кричат они. Их правда… И это называется июнь…

Вороны каркают…
И в города свой устремляют лет…
Вот ляжет снег…
Беда, коль у тебя отчизны нет…

Ваш друг Ницше сочинил. Вы знаете это стихотворение, адвокат?

— Да оно всем известно, — проскрипел адвокат, уклоняясь от ответа.

— Нетнетнет, — твердил я. — Хоть, э-э, в моей нынешней ситуации оно как по заказу про меня, я не поклонник Ницше, о чем вы уже знаете. Но в тысячу раз меньше уважаю я ницшеанцев.

Теперь в его ухмылке проскользнула обида. Он молча взялся за ручку дверцы. Но я не мог допустить, чтобы он так с обидой и вышел из машины, и ухватил его за обрывки ниток от бывшей пуговицы на пальто.

— Минутку, одно слово, прежде чем мы зайдем в дом. Подумайте только, господин де Колана — Ницше! Крупный писатель, ничего не скажешь, одержимый одиночка, мученик, да, как он сам себя называл? — выразитель «вакхически-безудержного» возмущения процветающей европейской буржуазией, погрязшей в тупом самодовольстве, возмущения оснащенным техникой бараньим стадом. Но что, скажите мне, что сделали его приверженцы из этого так называемого ученья? Что сделал из него господствующий класс немцев, которым этот человек высказал так много горьких истин? А знаете ли вы, что сестра Фридриха Элизабет Фёрстер-Ницше на рождество преподнесла кайзеру обывателей, Адольфу Гитлеру, трость философа?