— Звучит почти убедительно. И все же, когда представляешь себе, как жил императорско-королевский фельдмаршал-лейтенант в отставке, не скажешь ничего, кроме «черт возьми!». Разве к этому времени у вас не было родового поместья? А как же Штаммбург в Южной Моравии?.. Почему вы усмехнулись, господин обер-лейтенант?
— Да потому что Штаммбург уплыл уже во время Тридцатилетней войны.
— Ого! Тогда и впрямь надо сказать: черт возьми!
— Это никому не возбраняется.
— Что? Я вас не понял…
— И впрямь сказать: черт возьми!
— Да вы фрукт! Но неужели вы до сих пор не поняли, что ваши нелегальные махинации, направленные против австрийского государства, играют на руку «коричневым»? Что вы помогаете подготовить распродажу Австрии?
— Ее подготавливают совсем в других местах.
— Вы хотите сказать в Берлине?
— Об этом я даже не поминаю. В государственных канцеляриях Рима, Парижа и Лондона.
Полицейский захлопнул папку с бумагами, ударил по ней ладонью.
— Вам как инвалиду войны с тяжелыми увечьями положены некоторые льготы. Но, разумеется, мы не станем сажать к вам в камеру… как вы себя именуете?.. революционных социалистов. Это значило бы способствовать подрывным беседам. Коммуниста мы вам тоже не подсадим. Он испортит вас окончательно.
— Бога ради! — сказал я шутливым тоном.
— Вам бы следовало стать клоуном, как ваш…
— Этой темы прошу не касаться, — резко оборвал я своего тюремщика.
— Пре-красно. — Обер-полицайрат доктор Пфлегер закончил разговор почти сердечно.
Моим сокамерником стал нацист (89-го эсэсовского полка), за много недель мы не обменялись ни словом. Лето было долгое и жаркое, и как-то раз один из моих стражей, Седлачек, пробрал меня за то, что я вымылся с ног до головы (с мылом).
— Господин обер-лейтенант, вы что — шлюха?
После этого инцидента я направил майору Козиану, начальнику тюрьмы «Лизль», письменное заявление:
«Начальнику полицейской тюрьмы у Россауэрской пристани (Элизабетпроменаде)
По вопросу о мытье внутренней и наружной части нижней половины туловища.
Поскольку, после того как арестант освобождается от экскрементов (иными словами, опорожняется), соответствующая часть туловища (именуемая задом или даже задницей), несмотря на все усилия, не может быть чистой, возникает необходимость вымыть этот последний (эту последнюю) с мылом. Посему ходатайствую о том, чтобы мне разрешалось сие. Пользуясь благоприятным случаем, хочу заверить также, что мое неуклонное стремление проводить данную гигиеническую процедуру еще не является свидетельством того, что я есть шлюха, хотя г-н полицай-инспектор Седлачек почему-то принимает меня за таковую.
Два дня спустя майор Козиан, соблюдая полную серьезность, наложил нижеследующую резолюцию:
«Ходатайство отклонено»
Внезапно кверху взмыл огненный сполох — отблеск необычайно яркой молнии. Может быть, внизу, в долине По, в эту самую секунду убило такого же, как я, ночного путника. Или несчастную птицу. А что если убило итальянского фашиста? Странное дело, я не пожелал, чтобы эта ужасная молния убила даже итальянского фашиста. Конечно, я не имел бы ничего против, если бы это была важная фашистская птица, но важные фашистские птицы в такие часы не ходят гулять, молния могла убить только мелкую пташку.
Совершенно неожиданно вспышки молний, мелькавших одна за другой над далекой южной равниной, на пять, шесть, семь секунд осветили все вокруг, и я внезапно увидел церковь.
Но это была не церковка в Сан-Джане, а какая-то призрачная гигантская церковь.
Аббат Галиани: «Наш удел — оптический обман». Прощальный привет де Коланы…
В последующие секунды холм показался мне горой, а высокая трава настолько неестественно зеленой, словно она была нарисована и освещена софитами в старомодном венском театре. От аромата этой травы меня защитила последняя доза эфедрина. Да, церковь производила необычное впечатление… чрезмерно большая, раздувшаяся, она тем не менее была НАСТОЯЩЕЙ…
Колокольня с остроконечной, уже давно сгоревшей и не восстановленной крышей стояла в центре…
(«Стоять» имеет тот же корень, что и «настоящий».)
…и походила на колокольню венской церкви миноритов, в то время как башня позади нее, донельзя скромная, достигала, казалось, высоты башен собора св. Стефана. Для меня это открытие было поистине ужасной неожиданностью. Если бы я не находился в пути, а был бы, так сказать, «оседлым», то наверняка упал бы со стула. Во-первых, в меня закрался, нет, на меня напал, нет, меня обуял страх. Не страх перед тем неизвестным, который шел за мной по пятам. Мог идти за мной. Способен был идти за мной. Или не способен. А страх перед фантазиями, которые порождал мой собственный мозг. (И которые до сих пор оставались мне в известной степени чуждыми.)
А вот и еще одна, быть может последняя, неестественно яркая зарница… Кстати, дальинй бой сравнивают с зарницами, ближний — с громом и разящими молниями… от этой зарницы опять стало светло. И я приказал себе: не надо думать, не надо думать сейчас о давно прошедшей мировой войне.
И тут опять перед путником появилась огромная церковь в Сан-Джане, только на сей раз по левую руку.
Я начал лихорадочно размышлять: неужели все это из-за эфедрина фирмы «Мерк» в Дармштадте… Мерк — друг Гёте… неужели это самое лекарство, которое внизу, в долине Домлешга, сделало меня на редкость бесчувственным, способным спокойно выслушать предпоследнюю ночную историю в Луциенбурге… неужели здесь, в горах, большая доза эфедрина подействовала на меня, как опиум на курильщика опиума? Единственный страх, испытываемый мной в эту секунду, был страх перед собственной невменяемостью, перед возможностью потери чувства реальности под действием наркотика (да, под действием наркотика теряется ощущение реальности), чего сегодня ночью я ни в коем случае не мог себе позволить.
Сегодня ночью в начале лета тридцать восьмого года…
Быть может, если я начну напевать, это чувство пройдет.
— Avanti popolo / alla riscossa, / bandiera rossa, / bandiera rossa…
Зарница погасла, далекий гром отгрохотал; отныне он походил на рычание цепного пса, который облаял одинокого ночного прохожего, миновавшего хутор, а потом постепенно смолкал. Только где-то наверху, слева, по-прежнему горел неоспоримый и неугасимый огонек в Муоттас-Мурале.
— Avanti popolo/alla riscossa, /bandiera rossa/trionferà!..
Мне казалось, что на всей, буквально на всей дороге через Сан-Джан нет ни единой живой души, кроме меня; я быстро шагал, а гроза в долине По рычала все глуше и глуше; теперь она напоминала дворового пса, окончательно убравшегося в свою конуру. А потом и вовсе не стало ничего слышно, если не считать легкого стука моих каблуков; я бросил взгляд через плечо (в отличие от Ксаны я не боюсь оглядываться назад, для меня это отнюдь не табу) и…
…увидел при свете последних, желтых, как сера, вспышек зарниц, которые не сопровождались больше «шумовыми эффектами», донельзя скромную, крохотную церквушку: церквушку в Сан-Джане.
Идя дальше, я внушал себе: последние четыре недели ты, чернильная душа, сочиняешь роман от первого лица и мысленно возвращаешься к событиям последних четырех десятков лет, прошу прощения, тебе ведь всего тридцать девять; эх, чернильная душа, ты уже не столь молод, но, если на дороге через Сан-Джан тебе, как говорится, повстречается живое существо, в романе это все равно будет эпизодом. Пусть даже очень существенным. Но без мертвеца.
Прошу прощения, в мой монолог вкралась обмолвка в стиле Фрейда. Конечно, я хотел сказать — эпизод без конца.
Эфедрин «Мерк», Дармштадт. Иоганн Генрих Мерк, Дармштадт, друг Гёте. «Страдания юного Вертера». Можно! Этот короткий роман, который в свое время вызвал целую эпидемию самоубийств, доказал, что МОЖНО сочинять роман от первого лица, однако последняя фраза после «неестественной смерти» рассказчика идет от второго лица, вернее, написана в третьем лице. «Никто из духовенства не сопровождал его».