Ульрих Бехер
Охота на сурков
КНИГА ПЕРВАЯ
Мертвый сезон
1
— Поверьте, сударыня, быть излишне чувствительной, право же, неразумно.
Слова эти принадлежали не мне. Это была реплика из кукольного спектакля «Касперль[1] и почтенная вдова пекаря». Реплика сама по себе вовсе не остроумная, но, когда Касперль верещал, да еще в определенной ситуации, она неизменно вызывала взрыв хохота в венском театре кукол маэстро Заламбучи, расположенном в Пратере неподалеку от Нового туннеля ужасов.
— Поверьте, сударыня, быть излишне чувствительной, право же, неразумно, — проверещал я в этот проклятый вечер конца мая…
Какого мая? И почему он назывался маем?
Мой дальнозоркий глаз разглядел валун на прибрежной троне, скалу, край которой выдавался над едва различимой гладью воды, словно трамплин, и светлеющее пятно, возможно, ее шафрановое трикотажное платье, она захватила с собой и голубое, но сегодня вечером, когда она «по-английски» покинула виллу «Акла-Сильва», на ней было шафрановое. Я прыгнул на скалу, приземлившись на четвереньки, и съехал по мерзло-осклизлому камню, слегка содрав кожу с правой ладони и ушибив левое колено, но, вцепившись в мерзло-губчатый мох, подтянулся, подполз с тупой болью в колене к «трамплину» и нащупал нечто округло-нежное, остывшее, точно полузамороженный персик, я нащупал ее щеку и, обеими руками обхватив апатично сжавшуюся в комок женщину, с трудом перевел дух. Промозгло ледяной ужас черной воды, и пулеметная очередь пульса, стучащего в шраме-выбоине на моем лбу, и пот, щекочущий меня струйками под рубашкой, и хрипло-визгливый голос, чужой мне самому, точно умышленно измененный, голос кукольника, маэстро Заламбучи:
— Поверьте, сударыня, быть излишне чувствительной, право же, неразумно. Они, они прикончили Максима Гропшейда в Дахау, а вы хотите прыгнуть в ледяную воду, словно беременная горничная из грошового романа стародавних времен? Будьте же современнее, сударыня! — (Всего этого в текстах маэстро Заламбучи никогда не встречалось.) — Имени» вы, одна из лучших пловчих на тысячу метров в Мильштетском озере? В этом, как его, Адриатическом море у острова Хвар проплыть тысячу метров рискованно из-за акул, но вы, несмотря ни на что, рискнули, правда, ваш глубокоуважаемый Отец и Учитель, ваш Гюль-Баба, сопровождал вас в моторной лодке Душана, вооруженный гигантским ружьем и гарпуном, ведь «у акулы зубья-клинья», — да, я запел зонг Брехта — Вайля в эту вовсе не майскую майскую ночь. — И неужто, мадам Ксана, вы не понимаете, чтовычтовычтовы, экспромтом утопившись в ледяной воде, доставите удовольствие не кому иному, как убийцам Максима Гропшейда.
Сквозь ее рыдания я расслышал что-то вроде:
— Я хотела тут просто посидеть.
Склонясь к едва различимому затылку, я сказал:
— Нет, ты наверняка собралась просто, э-э, спрыгнуть с этого каменного трамплина.
Глуховато-простуженным голосом она жалобно простонала что-то вроде: немыслимо жить в мире, где с людьми та-а-ак обращаются, но я опять проверещал:
— Все это бессмысленно, сударыня. — (И эта реплика не принадлежала маэстро Заламбучи.) — Неразумно, ни в коем, совсем ни в коем, ну, совсем-совсем ни в коем случае неразумно быть излишне чувствительной и рыдать из-за этих убийц, убийц нашего Гропшейда. Они вот-вот и сами околеют. Когда на их, э-э, отсутствующей совести накопится этак от двадцати до тридцати или до сорока миллионов жизней, они и сами околеют. И для них не найдется гроба. На всем свете не найдется гроба, чтобы похоронить их, сударыня. Нет, гроба для них не найдется.
Мой дорогой Требла!
Ты, конечно же, будешь удивлен, что один из твоих старых товарищей по полку шлет вдогонку тебе, свежеиспеченному изгнаннику, столь обширное послание. Узнать твой цюрихский адрес не составило труда, друзья возрожденного Великогерманского рейха множатся по всему миру, и они держат ухо востро. Тем самым я уже, собственно говоря, подошел к сути моего писания.
Как тебе хорошо известно, я никогда не был любителем особых уверток, за что и получил в нашей блаженной памяти армии прозвище Прусс, прозвище, которого ныне мне более нет нужды стыдиться. Благодаря гениальной решимости нашего фюрера и рейхсканцлера — вопреки проискам международных интриганов — раз и навсегда улажен раздор между нашими братскими народами, аншлюс стал непреложным фактом, и ныне все мы, пруссаки или австрийцы, по праву сильного — праву, которого у нас вовеки никому не отнять!!! — можем называться немцами.
И тут, полагаю, не погрешив против своих правил, благодаря которым я еще в «Шларафии»[2] снискал титул Рыцарь-скорый-на-споры, не погрешив этим также против своего принципа — приступать к делу без обиняков, итак, я полагаю, что обязан все же, дорогой Требла, кое-что объяснить тебе.
У тебя, видимо, возникла мысль — как же это аристократ, долгие годы носивший в петлице красно-бело-красную ленточку Отечественного фронта, ныне безоговорочно поддерживает фюрера? Так вот, позволю себе ответить: ленточку эту я всегда носил со смешанным чувством! Побуждали меня к сему прежде всего верность федеральных канцлеров Дольфуса и Шушнига памяти нашего императора, позиция, которую я, как бывший офицер императорской и королевской армии, считал целесообразным поддерживать, а также, не в последнюю очередь, активные действия этих государственных мужей против — извини за откровенность — твоих единомышленников.
Каким образом ты, ты, который был одним из нас, мог стать единомышленником оголтелых безбожников, остается для меня загадкой; я еще вернусь к этому. Во всяком случае, хочу довести до твоего сведения, что, после того как в феврале тридцать четвертого был разгромлен красный мятеж и твои дела были очень, я подчеркиваю, очень плохи, у тебя нашелся анонимный заступник, который ходатайствовал за тебя перед самой высокой инстанцией, в результате чего тебе сохранили жизнь. Имя сего заступника — Адельхарт фон Штепаншиц, нет, нет, я вовсе не жду от тебя задним числом благодарности. Чего я от тебя жду, это — прошу заметить! — непредвзятости к предложению, которое я по поручению официальных органов собираюсь тебе сделать.
С течением времени я, однако же, понял, что Габсбургская монархия, за величие которой я с оружием в руках сражался бок о бок с тобой, Требла, принадлежит безвозвратному прошлому, — тем самым, как видишь, я в одном-единственном пункте разделяю твои в остальном довольно сумбурные взгляды. К тому же значительный приток иудеев в ряды Отеч. фронта наводил на меня неизъяснимый ужас. А потому я, ныне об этом можно сказать открыто, уже в 1936 году установил контакты с бывшими офицерами старой армии, единого со мной образа мыслей, среди них с нынешними рейхсминистрами Глезе фон Хорстенау и фон Зейсс-Инквартом, неколебимо стойкими мужами, сумевшими с примерной безупречностью слить воедино свои — один военные, другой христианские — воззрения и глубокую религиозность (Зейсс — рьяный католик) с осознанием избранности германской нации и требованиями времени. Постепенно я начал понимать все грандиозное величие идеи национал-социалистской народной общности. И ныне, спустя два месяца после того, как свершилось возвращение Остмарка[3] в лоно рейха, я поздравляю себя с тем, что своевременно стал истинно «зрячим».
Если бы ты оказался сейчас в Вене, в такой восхитительный весенний день, ты бы глазам своим не поверил! Толпы нищих безработных исчезли с улиц, повсюду сверкающие чистотой военные мундиры и счастливые лица. И только носы «избранного» народа делаются все длиннее и длиннее, а как бесит нас их присутствие, ты и сам поймешь, когда они вскорости осчастливят тебя, нагрянув к тебе в так называемое изгнание.
1
Петрушка, персонаж австрийского кукольного театра. — Здесь и далее примечания переводчиков.
2
«Шларафия» — созданное в середине XIX века объединение художников, актеров и т. п., отличавшееся необычным «кодексом».
3
Наименование Австрии после аншлюса на жаргоне немецких фашистов.