Захаркевич печально улыбнулся. Он привык к Жанне. Он полюбил ее, как няня, выходившая слабого болезненного ребенка. К тому же сердце Захаркевича было устроено так, что оно должно было выделять нежность. Жанна ему заменяла Беллу. Не будь Жанны, пришлось бы заботиться о чем-нибудь другом, например, о том, чтобы секретарь ревкома вовремя обедал. А секретарь ревкома, наверное, не понял бы Захаркевича. Теперь Жанна уезжает… Но Захаркевич ничего не сказал Жанне о своей печали. Кого могут интересовать чувства Захаркевича? Надо уметь молчать.
— Что ж, это можно устроить. Я вам достану паспорт. Кажется, сюда зайдёт скоро итальянский пароход. Доедете до Константинополя, а там в Марсель.
Вот уже все сделано. Вот уже паспорт лежит на столике Жанны. Поздно ночью, с затянувшегося заседания об увеличении посевной площади, явился Захаркевич. Поцарапавшись, вошел он сказать, что пароход отходит послезавтра утром. Потом, как всегда, прибавил: «Спите себе спокойно», но не ушел. Он даже присел на кончик пуфа, чего никогда не делал. Жанна ласково глядела на него. В эти последние дни он ей начал казаться особенно милым. Даже уши. Ничего в этом нет смешного. Бывают разные уши. У него вот такие. А раз он милый, то и уши милые. Хоть бы он скорее ехал в Москву, к жене, к Белле, а то как же он, бедный, совсем один. Даже пуговицу некому пришить. Захаркевич сидел необычайно печальный. Чтобы как-нибудь утешить его, Жанна сказала:
— Вот вы скоро увидите Беллу.
Но Захаркевич на этот раз не улыбнулся, глаза его не осветились, как окна лавочки.
— Товарищ Жанна, я должен вам сказать про другое. Я не о себе. Вообще я не умею говорить. А это нужно сказать хорошо. Вот вы уезжаете. Кто знает, может быть, навсегда…
— Вам грустно со мной расстаться?
— Что я? Это никому не интересно. Словом, с вами хочет проститься он.
Может затихнуть норд-ост, но он снова вернется рвать ставни и щемить сердца. Может быть холодно на холмах за Карантином, но покажется снова солнце. Жанна может уехать к дяде в Париж, но любовь, но любовь остается, но когда угодно, днем или ночью, с улыбкой или с колуном, постучи он, Жанна не дыша откроет. Вот уже нет ни парохода, ни пуфа, ни доброго Захаркевича, только Андрей. Жанна увидит его. Как это больно!
Жанна едет в Париж. Жанна должна жить. Пощадите же ее, она столько страдала в темной вилле «Ибрагия». Но любовь не Захаркевич, который, видя муки Жанны, готов сам заплакать, любовь не щадит.
Тогда, в кабинете, он не произнес ни слова. В этом была милость судьбы. Говорить с ним Жанна не может. Говорить — это плести, а теперь нужно рубить, как колуном. Ведь послезавтра судьба все разрубит, снимет сходни с парохода, рассечет сердце Жанны, оставит ей ровно столько, сколько надо, чтобы доехать до Парижа, чтобы жить у дяди, работать, ночью иногда плакать в подушку, тихо умереть.
Уедет и не увидит его. Ведь даже осужденным это оказывают… Издали увидеть, увести, держать в сердце, когда завизжит пароход, и найти в мокрой подушке дядиного дома. Нет, так она не может уехать! Она должна его увидеть.
— Хорошо. Но скажите ему, чтобы он молчал.
Захаркевич знает, что лучше всего молчать. Захаркевич ему скажет.
Свидание было назначено не в «Ибрагии», не у Андрея, но за городом, в часе ходьбы от Карантина. «Карантин» — это звучало явным подлогом, желанием перехитрить судьбу. Но Жанна смолчала. Жанна больше ничего не соображала. Для нее страшная встреча уже началась.
Захаркевич сказал: «Спите себе спокойно», и в первый раз за все время Жанна ничего не ответила ему, не кивнула головой, не улыбнулась. Тогда он прибавил:
— Завтра утром я уезжаю в Москву. Что же, прощайте, товарищ Жанна.
И Жанна машинально, коротко ответила:
— Прощайте.
Она просто не заметила его. Она теперь не знала, что существует на свете человек, которого зовут Захаркевичем.
И маленький ушастый человек, лежа в приемной на диване, не сердился на Жанну. Вполне понятно — Захаркевич хороший партийный работник, но кому нужно сердце Захаркевича? Товарищ Жанна уедет и никогда не вспомнит о нем. Что делать? Так устроена жизнь. Но сердце Захаркевича, никому не нужное сердце, не хотело мириться с этими доводами, оно грустно ныло. Оно, и только оно, знало, что Захаркевич не няня, что ни на кого, ни на секретаря ревкома, ни на жену, ни на любимицу Беллу он не глядел так нежно, как на эту чужую француженку.
Глава 9
ВСЕ ЭТО НУЖНО ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ ПТИЦЫ ЗАПЕЛИ
Какой лил дождь! Лил без передышки третьи сутки, шумный, драчливый. Все дороги размыло. Собака, от приниженности вовсе теряя хвост, в страхе перебегала улицу; дождь хлестал костистые бока, не хуже плетки. Жалкими шариками под навесами хохлились птицы. А старенькой тетке, выплывшей в дальнее плавание за квартой молока, не помог и хваленый зонтик. Дождь перехитрил, пригнулся, изловчился и пошел справа, слева сечь, сквозь салоп, сквозь вязаную под ним кацавейку, ноющие от старости, от сырости кости. Ужасный был дождь! Только земля одна не боялась промокнуть: ей чем больше дождя, тем лучше.
Да, это был дождь, тот, что «как из ведра», тот, что падает перед настоящей календарной весной, расталкивая ветки можжевельника и корешки молочая. И видно, нужно много, очень много дождя, чтобы пришла весна, чтобы тетка, собирая щавель, отогрела бы свои жалкие кости, чтобы, растопырив перья, могли бы птицы весело запеть!
Среди полуразрушенных домишек греческой деревни Орлут в условленный час Андрей поджидал Жанну. Ждал он долго и настолько пропитался дождем, что перестал походить на человека, который может уйти, сесть у огня, просушить обувь. Людей кругом него не было. Еще прошлой зимой в деревушку заехал карательный отряд. Осетины сожгли дома, разложили на дворах женщин, а мужчин угнали в соседний лесок. Мужчины оттуда больше не вернулись. Женщины же, отплакав свое, ушли в город. Осталась только одна, старуха. В тот день и ее, видно с пьяных глаз, не обошел какой-то осетин. Несчастная рехнулась. Встречаясь с человеком, она сперва жалостно вскрикивала, а потом ложилась на землю, раскидывая ноги. Проезжавшие мимо Орлута султановские крестьяне смертельно боялись этой старухи и, чуть завидя издали ковыляющую тень, стегали своих коняг.
Несмотря на дождь, сумасшедшая бродила по деревне. Увидев Андрея, она, как всегда, припадочно закричала и, непристойно разметавшись, легла наземь. Андрей кинулся прочь. Тогда, покричав еще немного, старуха скрылась за темным пологом дождя.
Страшная старуха! Проклятое место Орлут! Вот он, голый лесок, где мокнут под дождем кости двадцати семи человек, мирно сажавших помидоры. Кончилась и эта война. Одни правят своей страной, другие убежали в чужие страны нищенствовать или пьянствовать. А третьи?.. А третьи остались, как орлутские греки, в солончаках Перекопа, в степях, в тундрах, на парадном Марсовом поле или на поганых пустырях городских окраин. И наверное, много раз должны падать предвесенние дожди, чтобы среди этих камней закраснели снова, выхоженные человеком, помидоры.
Но не теперь, не поджидая Жанну, думал об этом Андрей. Там, на заседаниях часто обсуждались вопросы трудового фронта или восстановления разоренных хозяйств. Теперь же он думал только о Жанне. Он испуганно вглядывался в дождь, занавесом закрывавший дорогу. Он боялся увидеть что-то передвигающееся под дождем, отделяющееся от его сплошного полога. Он боялся увидеть ту, что с таким нетерпением ждал. Возможно, потеряй она под дождем дорогу, не приди вовсе, он бы обрадовался. А может быть, тогда, отчаявшись, не переводя дыхания, он побежал бы колотиться головой о чугунные ворота виллы «Ибрагия». Все это зависело от минуты, а Андрей знал только те минуты, которые уже миновали.
Разве он знал, после дикой мазурки целуя в коридоре получужого дома милую пухленькую барышню, что три недели спустя пойдет с ней в приходскую церковь? И, венчаясь, разве думал, что скоро от грусти и стыда не сможет взглянуть на эту скаредную, сварливую мещанку? Все поступки Андрея были бурны и внезапны. Сначала происходило извержение эмоций, потом уже, в полубреду, наспех читались книги, придумывались логические объяснения, создавались идеи. Шестнадцати лет, поругавшись с опекуном, он отказался от наследства и отправился сопровождать какую-то слепую старушонку, исполнявшую вяльцевский репертуар[56], по московским дворам. Она пела «Поцелуем дай забвенье», а он крутил валик. Зачем? Почему? Кто его знает — так вышло… Потом засел рьяно за книги, сдал экзамены. Студент. Мимолетная встреча с Жанной. Казалось — влюблен. Могло что-то быть. А он вот полгода спустя глупо, пошло женился. Жили с Аглаей (так звали жену) плохо, впроголодь. Родилась дочка, но через семь месяцев умерла. Когда ее выносили, большой, косолапый мужчина плакал, как дитя. С тоски начал пить. Ему казалось, что он тоже мертв.
56
Вяльцевский репертуар — цыганские романсы, которые исполняла русская певица (сопрано) Анастасия Дмитриевна Вяльцева (1871–1913).