Изменить стиль страницы

Яков Мальцев писал мне:

"Убедительно прошу вас обработать мое корявое письмо и напечатать в газете. Старшина Лычкин Иван Георгиевич жив. Его хотели представить к высокой награде, но батальон, в котором мы находились, погиб. Завтра или послезавтра я иду в бой. Может быть, придется погибнуть. В последние минуты до боли в душе хочется, чтобы народ узнал о геройском подвиге старшины Лычкина".

Я исполняю последнее желание погибшего сержанта".

Далее писатель приводит полный текст письма Мальцева и небольшое взволнованное послесловие:

"В горькие дни отступления такие люди, как старшина Иван Лычкин, закладывали фундамент победы. На пути германской армии встали смельчаки…

Но, думая о подвиге старшины Ивана Лычкина, я неизменно возвращаюсь мыслями к погибшему под Сталинградом сержанту Якову Мальцеву. Он молчал о себе: как будто он ничего и не сделал. Всех убитых немцев он занес на счет своего боевого друга. Рассказ о подвиге Лычкина озаряет бледное лицо Мальцева. Я не знаю, как ему суждено было умереть, но я знаю, что он погиб смертью героя. Он погиб под Сталинградом, когда на востоке едва проступала заря нашей победы. Друг Ивана Лычкина не мог погибнуть иначе.

Я думаю о том, как Мальцев писал свое письмо. Это было перед боем. Товарищи молчали, курили, каждый о чем-то напряженно думал среди предгрозовой тишины. Что томило Мальцева? Не страх, не тоска, даже не думы о близких, а наверно, были у него и дом, и родные. Мальцев болел одним: вот он умрет, и никто не узнает о подвиге Ивана Лычкина. Высокое чувство дружба — воодушевляло Мальцева в последнюю ночь перед боем, в последнюю его ночь. Много на войне жестокого, темного, злого, но есть в ней такое горение духа, такое самозабвение, какого не увидишь среди мира и счастья".

Это горение духа и самозабвение были присущи и самому Эренбургу, и поэтому так душевно и проникновенно писал он о солдате.

На каждое письмо Эренбург отвечал даже тогда, когда, казалось, и не требовалось ответа. Во время войны выходили сборники его статей, напечатанных в "Красной звезде". Писатель закупал их в огромном количестве и ни одному фронтовику не отказывал в просьбе прислать книжку с автографом. Когда кто-то спросил однажды писателя не без скепсиса: неужели он отвечает всем без исключения, кто ему пишет, Илья Григорьевич ответил: "Всем. Без исключения. Это все — мои друзья".

Письма фронтовиков были родником для его творчества и, думаю, душевной опорой в жизни.

Эренбург все время рвался на фронт, но я его сдерживал. Все-таки был он уже немолод, а то, что он писал, было настолько ценно и важно, что вряд ли кто упрекнул бы «штатского» писателя за относительно тыловой образ жизни. Упрекнул бы один только человек — сам он. Бесстрашие Эренбурга было известно еще по Испании, и мне не очень-то хотелось пускать его на фронт, не хотел я рисковать жизнью писателя.

Зная его способность лезть под огонь, я решил, что лучше, если я сам его «вывезу» на фронт, все же мне легче будет с ним совладать, чем кому-нибудь другому, если не убеждением, то хотя бы своей редакторской властью.

Такой случай вскоре мне представился. В последних числах августа я узнал, что перед войсками Брянского фронта поставлена задача разбить танковую группу Гудериана, являвшуюся серьезной угрозой правому флангу Юго-Западного фронта, и мне захотелось увидеть эту баталию.

Вечером я поднялся на третий этаж редакционного здания к Илье Григорьевичу. Он выстукивал на «Короне» очередную статью в номер. Я сказал, что отправляюсь на Брянский фронт и, если у него есть желание, он может поехать со мной.

Илья Григорьевич сразу же воодушевился:

— Я готов, даже сейчас.

— Сейчас нельзя, — успокоил я его, — сейчас нужна ваша статья, а завтра утром приходите. Я скажу нач. АХО, он вас экипирует.

Рано утром Илья Григорьевич был уже в редакции. Впервые я его увидел в военной форме. Вид у него был далеко не бравый. Из того, что имелось на вещевом складе редакции, для его худощавой и сутулой фигуры с грехом пополам подобрали гимнастерку и бриджи, сапоги оказались большими, голенища болтались, как колокола. Из-под пилотки все время выползали космы, это его раздражало, и он все время ее поправлял.

Мы сразу же отправились в путь. С нами был еще Борис Галин: редакция направила его на работу в постоянную группу корреспондентов Брянского фронта.

Ночевали мы в Орле, в большой комнате какого-то штаба. Эренбург улегся на диване, а Галин по молодости примостился на столе. Должны были мы выехать рано, но произошла задержка. Эренбург, оказалось, еще дома никак не мог освоить выданные ему портянки, и Любовь Михайловна дала ему какие-то бело-розовые обмотки. И вот теперь Илья Григорьевич мучился, наматывал их, разматывал, снова наматывал, пока с помощью Галина не одолел их.

В Москве мы захватили с собой пачку свежих газет и на первом же контрольно-пропускном пункте фронта, где скопилось много машин, вручили группе бойцов один экземпляр "Красной звезды". Взяв газету, старший лейтенант сразу же спросил:

— А Эренбург здесь есть?

— Есть. И здесь и там, — ответил я и показал на машину, где в глубине сидели мои спутники.

Пришлось показать им «живого» Эренбурга. Беседа была недолгой. Мы торопились и сразу поехали дальше. Те же вопросы повторялись почти всюду, где мы раздавали газету. Я даже начал ревновать: почему, мол, спрашивают об Эренбурге, а не о других; молчат, скажем, о передовицах, которые мы считали важными, — они и в самом деле неплохо читались на фронте и в тылу. Когда я пожаловался ему на это, писатель улыбнулся и ответил:

— А я чей, я тоже ваш…

К полудню мы уже были на месте. В сосновом лесу, в нескольких километрах от пылающего Брянска, разыскали командный пункт фронта. В деревянном с большой верандой домике лесника нашли командующего фронтом генерала А. И. Еременко. Встретил нас он тепло и дружески.

Еременко стал рассказывать нам о делах фронтовых. Первые успехи достигнуты. Освобождены десятки сел. Словом, он не сомневался, что Гудериану будет нанесен сокрушающий удар. Вскоре подошел какой-то генерал, скуластый, широкий в плечах, вмешался в наш разговор. Из его замечаний можно было сделать вывод, что у немцев все идет к развалу.

Илья Григорьевич слушал его и улыбался: явственно чувствовалось, что этот генерал если не себя, то нас хотел взбодрить.

Возился с нами, устраивал нас рослый молодой офицер в распахнутой телогрейке. Еременко представил его:

— Вот это — сын легендарного полководца Пархоменко…

Потом Еременко повел нас к новобранцам, где должен был выступить.

"В детстве я был пастухом", — так начал свою речь генерал. Говорил он просто, душевно, а солдатский юмор помог ему сразу же установить контакт с молодыми бойцами. Был в его речи какой-то знакомый чапаевский колорит. Попросили и нас выступить. Выступление Эренбурга тоже произвело сильное впечатление на молодых солдат: говорил он, как всегда, короткими, отточенными фразами.

Вскоре подошел к нам начальник политуправления фронта Василий Макаров, дивизионный комиссар, мой старый знакомый. Он сказал, что в медсанбате лежат раненые поэт Иосиф Уткин и наш корреспондент Моран. Медсанбат был недалеко, в лесу, и мы сразу же помчались туда.

Уткина не застали, его уже эвакуировали, а Моран ждал своей очереди. Лежал он на соломенном матраце на полу, бледный, с запекшимися губами, и, увидев нас, улыбнулся. Литературный работник "Красной звезды", поэт Рувим Моран впервые выехал на фронт и был ранен. Из штаба полка он направлялся на передовую. Надо было идти траншеей, но он торопился и пошел по полю во весь рост. Там его и прихватила мина. Но об этом я узнал позже, а тогда я спросил Морана: "Как вас ранило?" Он ответил с шутливой интонацией: «Минометом».

Потом Макаров увез нас в полк, отвоевавший у врага несколько деревень. Штаб полка разместился в березовой роще. На траве, застланной плащ-палаткой, лежали свежие трофеи — куча вещей, найденных в немецких окопах. Чего там только не было! Старинная табакерка с французской надписью, русский серебряный подстаканник, дамские чулки и белье и много другого добра, наворованного и награбленного гитлеровцами. Рядом кипа бумаг. Эренбург, знавший безупречно немецкий язык, переводил: письма брошенных любовниц, адреса публичных домов во Франции, отношения конторы адвокатов по поводу какой-то тяжбы. Среди бумаг — целый ассортимент порнографических открыток. После Эренбург напишет: "Да, правы красноармейцы, — стыдно за землю, по которой шли эти люди. Как низко они жили! Как низко умерли!"