Изменить стиль страницы

Павел после разговора с Журавлевым выяснил: перцовки был получен только один ящик, продавщица успела продать из него семь бутылок, остальное утащил вор. Дневную выручку забрал, конфет несколько килограммов и тринадцать бутылок перцовки. Но далее этих арифметических изысканий — ничего.

Мотоцикл пролетел по деревянному мосточку у въезда в Косыревку и, несколько сбавляя пыл, пошел на взгорок. Перейдя на вторую скорость, Павел подрулил к крайнему дому, где узкогрудый старик в солдатском ватнике, в валенках и фуражке пограничника возился на огороде.

— Здорово, дедусь!

— Здорово, начальник, кхе-кхе… коли не шутишь.

— А чего мне шутить, дед? Некогда шутить! Ты меня знаешь?

— Дак чего ж… из милиции ты. По делу небось.

— Где тут, дедусь, Матрена Рябцева живет? Поедем, покажешь.

— Ну дак что ж… это можно. Вон домишко-то ее под ясенем, пятый отсель лепится.

Домик Матрены Рябцевой в два окошечка и из бросового леса был срублен, видимо, давно. Отдельные бревна сруба уже подгнили, и он как бы ссутулился. Почерневшая от дождей и снеговых вод соломенная крыша в отдельных местах просела и кое-где проросла зеленой замшей мха. Дом доживал вместе с хозяйкой. На дворик из мелкого плитняка-камня ронял последние латунные перистые листья раскидистый ясень. Лежала изрубцованная шрамами колода для рубки дров.

Услышав треск мотоцикла, из сеней вышла старуха, крупнорукая и глазастая, с продолговатым лицом оригинального рисунка. Было что-то в этом морщинистом лице степное, татарское, но смягченное мягкой плавностью славянского облика. Когда-то старуха была, должно быть, пригожа собой.

Рассмотрев форму на Федоркове, она смутилась, но затем оправилась. Ответила на приветствие с пожеланием здоровья:

— И вам того же желаю. У нас со Стратонычем какое уж теперь здоровье. Доживаем свое, как трухлявые пеньки… Зачем вам бабка-пенсионерка понадобилась? Может, хлеба печеного нам привезли? А то в нашу Косыревку неделями не завозят. Мельницы порушили, на городской хлебушко перешли — и круглые караваи, и батоны белые, которые с чаем хороши. Только подвозу нету.

— Это точно, хороши батоны, — поддакнул появившийся дед. — Дело-то какое у тебя к нам?

— Видите ли, — приступил Федорков к исполнению намеченного плана, — я, как вы, наверное, догадались, участковый. Езжу вот по участку, знакомлюсь. Смотрю, чтоб чистоту соблюдали, чтоб пожара случаем не возникло. В общем, санитария должна быть везде. Понятно? А ты, дедусь, — повернулся он к Стратонычу, — сходил бы да какую-нибудь соседку пригласил.

— Какую?

— Любую, дедусь, любую. И сам потом не уходи, побудь со мной тут.

— Это, значит, зачем?

— А вот мы обследуем ваше хозяйство. И составим, дедусь, как настоящая комиссия, акт по санитарному состоянию. Так, мол, и так: «Мы, члены комиссии, проверили и установили, что хозяйство и двор Матрены Рябцевой в санитарном и противопожарном состоянии образцовые». А может, наоборот.

Дед внимательно слушал, соображал, что к чему, потом затрусил к соседнему дому. Старуха нахмурилась, о чем-то смутно догадываясь, но была в полной растерянности.

Когда вернулся Стратоныч и с ним шустрая, но тоже согбенная годами старушка, дед представил ее:

— Привел, значит, Евдокею Михайловну. Комиссию, Михайловна, будем составлять.

— Как ваша фамилия? — доставая блокнот, обратился Федорков к деду.

— Моя, значит, Михалев, — охотно пояснил дед. — Василь Стратоныч. А эта вот подруга Матренина — Евдокея Михайловна, стало быть, тоже Рябцева.

— Хорошо, — записал Федорков. — А теперь приступим к осмотру. Начнем с чуланчика.

Павел наизусть запомнил начало анонимки.

«Как я есть активист, — писал неизвестный, — и постоянно болею за самогоноварение, соопчаю, что жительница нашего села Косыревка Матрена Рябцева гонит самогон на продажу, промежду прочим, самогон плохой, отравляет им трудовое население, чем приносит вред опчеству. А самогонный аппарат у нее сохраняется в чуланчике, под старой дерюжкой…»

— Так, мамаша, где у тебя чуланчик? Пойдем посмотрим…

— Чего туды ходить? Ну, выгнала я самогон… Огород-то вспахать надо? А на сухую пахать никто не будет. Не темни ты, милок, небось ктой-то заявление на меня настрочил?

— Есть, мамаша, заявление, есть. Пишут, что гонишь ты самогон на продажу. Плохой, еще пишут, самогон.

— Рука бы у этого писаря отсохла! На продажу! Сроду этим не занималась. Вот он… не скрываю.

Матрена полезла в чулан и вынесла трехлитровую банку с мутно-синеватой жидкостью.

— Чего брехать — самогон чистый, как слеза, горит синим огоньком. Продавать не продавала, а кто угощался, хвалили.

— А аппарат где?

— Про это не скажу. Сколь хошь допрашивай — не скажу.

— Да как же так? Мы, понимаешь ли, члены комиссии, обнаружили самогон. Давай, мамаша, выдавай и аппарат! Мы его изъять должны, уничтожить.

— Нету, я его, можа, сама сломала и выбросила…

Но как Федорков ни лазил по сараю, погребу и чердаку, как ни вытирал пыль своим кителем, аппарат будто сквозь землю провалился.

Матренина соседка всюду сопровождала его, вроде бы помогала искать, но втайне усмехалась своими маленькими живыми глазками.

— Разбила, вот, ей-богу, разбила, — уверяла соседка Федоркова.

— Да с какой стати ей разбивать? Ведь она не знала, что участковый придет.

— А почуяла… Женское сердце, оно догадливое, подсказало, что из милиции прибудут. А может, рассерчала.

— Ох, смотри, бабка Евдокия!

Смешливые глаза Евдокии совсем сузились от скрытого смеха.

— Матрена дюже сердитая, жизня у ней суровая была.

— На кого же она рассердилась?

— А на того, кто написал, на сволочужку эту…

— А вы знаете, кто написал?

— Ой, милый, чего ж тут знать-то? Догадываемся. Бубен настрочил. Сколько он нас ранее объедал! А теперь отняли у него власть, оторвали от кормушки-поилки, вот он и злится. Небось узнал, что Матрена выгнала самогонку, приперся на дармовое, а она ему отказала. Хватя, дядя, кончилась малина.

— Да кто это? Кто этот дядя?

— Есть тут у нас, значит, один активист, — осторожно покашлял Стратоныч. — Мы, выходит, работали, а он, это самое, командовал. Регулярно руководил — то завфермой, то бригадир. Петрак Шагунов, а по прозвищу — Бубен. Ба-альшой любитель был выпить-закусить за счет баб беззащитных. А куды, бывало, бабы денутся? Огород вспахать, соломы выписать, дровишек, картоху опять же перевезти с огороду — нужна лошадка. А кто распоряжается? Петрак Бубен.

— Почему же его Бубном-то прозвали?

— Присядь, сынок, — пригласила молчавшая все это время Матрена и подставила ему табуретку. — Послушай нас, стариков, может, чего путного и расскажем. Тебе сколько годков-то?

— Двадцать пятый стукнул.

— О-о, старик какой! Это в каком же ты году родился? Получается, в пятьдесят третьем. В деревне рос-то? Значит, поболе знаешь про жизнь. А то ныне молодые все по книжкам да по кину жизню знают. Мы вот с Дусей в бабской бригаде, помню, в сорок четвертом пошли за колхозными семенами пешком на станцию за тридцать верст. Когда нас провожали, председатель и говорит: «Смотрите, бабы, если что случится, трата какая семян, головой ответите. Сортовые семена. От них судьба нашего колхоза, а можа, и всей страны зависит». Пугал, стало быть, нас. А чего нас пугать, мы тогда сами были на всю жизню мобилизованные. Как нынче помню, весна холодная была, затянулась. Самое половодье. Туда-то мы бежком добежали, а оттуда с чувалами на плечах, а в них по два пуда, не разбежишься. Речки разыгрались. Бредем, дорожный кисель месим, ноги промокли. Как речка на пути — сердце отрывается. Мы через них по каменьям прыгали. Скакнешь с чувалом — и кунешься. Ноги трясутся. Не то от холода, не то от страха. Не за себя боялись. Не дай бог — чувал утопишь. Семена жалко. Чем детишек после кормить? Евдокия, сколько купалась в ледяную воду-то?

— Вот тогда мы и научились самогоночку-то гнать, — продолжала Матрена. — Бутылку с собой брали да картоху вареную. Выпьешь на берегу, картохой заешь — и согреется душа. Веселей шагаем. Да еще песни пели, таща чувал-то. Помнишь, Дусь? — И дребезжащим, срывающимся голосом она пропела: