Неотрадиционализм представляет собой стратегию символической консолидации общества в условиях, которые опознаются массовым мнением, профессиональными идеологами, значительной частью средств массовой коммуникации в терминах изоляции от внешнего мира и внутреннего разложения, распада или их воображаемой угрозы. В собственно культурном плане это стратегия упрощения, которая задает редуцированную картину социальной реальности. Ее осуществляют группы идеологических эпигонов, теряющих контроль над ситуацией и мобилизующих в своей публичной риторике идеи и символы вчерашних авторитетов (временной барьер в данном случае указывает на периферийное положение данных рутинизаторских групп и соответствующее снижение, адаптацию заимствованных образцов как условие их отсроченной реализации). Историко-патриотический роман — лишь частный случай подобной стратегии; рабочей задачей исследователя-эмпирика было бы рассмотреть, как такая консолидация с большинством осуществляется, например, на различных каналах телевидения, и проследить траектории соответствующих изменений в изобразительном и словесном материале, подборе ведущих, жанровой стилистике передач, риторике дикторов и комментаторов. Покажем в самом типовом виде, как коммуникация, построенная на неотрадиционалистских стереотипах, осуществляется языковыми и стилистическими средствами массово-патриотической романистики.
Заказчики, авторы, издатели этой формульной словесности представляют собой запоздалых волонтербв идеологического призыва — арьергардные фракции советской и наследующей ей постсоветской интеллигенции. Беря в работу и без того отработанные до стадии щебня, потерявшие смысловую остроту давнишние идеологемы, все эти символы утраченных целостностей, следы призрачных страхов, симптомы фантомных болей, они еще более упрощают заимствованное эпигонскими способами обработки подобных слежалостей символико-семантического материала. Вот как, например, описывает свой метод такой историко-патриотический романист-рутинизатор (сравни его стратегию с тыняновскими представлениями, что бумаги врут как люди и что он начинает там, где кончается документ): «Автор исторического романа берет на себя труд изучить славянские летописи и заметки зарубежных хронистов, труды современных археологов и историков, затем облечь достоверные исторические факты в литературные образы и предложить вниманию ученых. Лишь после того, как роман выдержит скрупулезную экспертизу профессиональных историков, можно предлагать его широкому кругу читателей, головой ручаясь за историческую достоверность» (Зима В. С. 6).
В соответствии с подобными представлениями он строит образ своего предполагаемого читателя. Это, по характеристике автора, «настоящий патриот», неспособный преодолеть «языковой барьер» (Зима В. С. 6). Но при этом недоучка поднят автором до «мировых проблем», о чем свидетельствуют вопросы, которыми он по воле автора задается: «Под влиянием каких причин совершается внутреннее развитие человеческих скоплений, именуемых государствами?.. Почему во главе всемирного процесса в разные эпохи оказываются разные народы? И есть ли во всех исторических событиях хоть какая-нибудь последовательность и закономерность?» (Там же. С. 120–121)[271]. Автор тут, можно сказать, слегка опускается до своего читателя, как бы наклоняется к нему с неким учебником («учебником жизни»). Тот, со своей стороны, как будто встает из-за парты. И вот они почти одного роста. Так действует механика идеологического шлюзования.
Коммуникатор включает в подобную работу такие символические формы и их радикалы, которые отсылают к самым широким антропоморфным целостностям. Вместе с тем он своим рутинизаторским письмом доводит традиционные, предписанные социальные отношения до степени значимых, наделенных семантикой, «человеческих» качеств: пользуясь не раз использованными раньше ходами мысли и речи (в чем для эпигона состоит их добавочное достоинство), он делает их знаками идеальной социальности, со-циабельности, взаимности, как в цитате из Э. Зорина с «ласковым взглядом» героя, которым он окидывает «стройную, чуть располневшую фигуру». Эта формула взаимности и обратимости перспектив героев кодирует в данном и всех подобных случаях взаимность и обратимость перспектив имплицитного автора и его внутритекстового адресата. Читателя учат читать (как зрителя ТВ — видеть, как слушателя эстрадной попсы — слышать) простейшие, сведенные до родо-племенных, семейно-родовых, половозрастных отношений знаки «первичного другого». А он эти знаки — в их совокупности «верхнего» и «нижнего» регистров, проанализированных выше, — берет уже в качестве воображаемых обобщенных рамок собственной оценки окружающего, ценностно-нормативных кодов собственного правильного поведения. Поведения властителя и слуги, юноши, мужчины и женщины.
Дело не в том, что подобные романисты-эпигоны, как сказал бы литературный критик, «не умеют писать» или «не обладают вкусом», когда пишут что-нибудь вроде: «— Как для чего, — оторопел Игорь» (Серба В. С. 226; о князе Игоре), «Решительный вид девушки охладил богомаза» (Зорин Э. С. 74) или «Ему светила возможность отличиться…» (Усов В. С. 10; о Малюте Скуратове). Конечно, сама их позиция — эпигонская претензия на наследие реализма русской классики — пародична. Конечно, при подобном следовании традициям жена — всегда хлопочущая, ключница — ворчливая, колени преклоняют — благоговейно, потупляются — скромно, вздыхают — горестно. «Анастасия кокетливо улыбнулась», «щурясь под жаркими лучами восходящего солнца», «ласково провел сильной рукой по нежной коже живота», «хруст морозного снега под копытами» (Зима В. С. 51, 75, 88, Патакой семантический шлак из наших образцов можно отгружать тоннами. Но не о том сейчас речь. Перед нами случаи, когда важна не столько форма, сколько функция, а она (опять-таки символическая консолидация) явно есть. Поэтому дело здесь как раз в том, что читатели-эпигоны встречают, к примеру, в одном из романов: «Княгиня с нежностью смотрела вслед сыну, украдкой смахивая с ресниц слезинки» (Мосияш С. Ханский ярлык. М., 1998. С. 14), «— Не надо, Миша, не надо, — уговаривала его Анна Дмитриевна» (Там же. С. 435; речь о великом князе Михаиле Ярославиче Тверском и его жене) после слов: «И этого засранца я когда-то на кукорках таскал» (Там же. С. 41) или «Выезжал на ночь, чтоб не так соромно было пред мизинными» (Там же. С. 161), либо, наконец: «Страна в разоре великом…» (Там же. С. 425) — и узнают в этом важную для них «жизненность».
И когда после уже цитировавшихся слов о скрупулезном авторском изучении «славянских летописей» и «зарубежных хронистов», «современных археологов и историков», о придирчивой экспертизе написанного романа «профессиональными историками» описанный типовой читатель буквально на следующей странице видит: «Патриарх недовольно засопел» (Зима В. С. 7), а еще страницей ниже: «..промямлил великий логофет» (С. 8), — он понимает: ошибки нет. Он нашел своего автора.
Сюжет поражения[*]
Для социолога категория успеха фиксирует особое, сверхнормативное достижение в той или иной общественно значимой сфере. Понятно, что это достижение должно быть некоторым, достаточно общепринятым и широко понятным способом признано теми или иными авторитетными в данном социуме инстанциями, группами, репрезентативными фигурами, санкционировано ими и символически (в смысле — условно) вознаграждено как генерализованный, достойный общего внимания и подражания образец. Но не всегда столь же понятно другое: мотивация к тому, чтобы такого, более высокого уровня действий и умений достигать, и сама должна быть при этом признана обществом в качестве не только законной, но и поощряемой. Причем она — а соответственно, и объединенные такой мотивацией группы, носители успеха, вместе с теми, кто их и их успех так оценивает, — выступает значимой для всего социального целого, для его сохранения и развития (в этом смысле социологи говорят не просто об отдельных достижениях разрозненных индивидов, а о «достижительских» — и «недостижительских»! — обществах[273]). Иначе говоря, признание того или иного действия (его ориентиров, хода, но прежде всего — результата, продукта) успешным удостоверяет его как общезначимое, подтверждает и одобряет его в высшей степени социальный характер. Любой успех укрепляет нормативный порядок данного общества, он — выражение этого порядка; как нормативный порядок, со своей стороны, обеспечивает любой успех, он — как бы гарантия данного успеха.
271
«Всякому мыслящему человеку… необходимо иметь целостную картину мира», — развивает свое кредо такой автор (Зима В. С. 201).
*
Заметки были опубликованы в: Новое литературное обозрение. 1997. № 25. С. 120–130, где завершали дискуссию по теме «Социология литературного успеха» (отсылки к статьям других участников обсуждения см. в тексте).
273
См.: MacClelland D.C. The achieving society. N.Y., 1961.