Напротив, именно ситуация и герои революционных переломов в истории России (Разин, Пугачев, декабристы, народовольцы) образуют проблемный центр советского исторического романа 1920-х, во многом — 1930-х гг., а отчасти и всех последующих десятилетий. Точнее сказать, такова одна из идейных линий советской исторической романистики — условно говоря, «прогрессистская» (от Ю. Тынянова и О. Форш к Ю. Герману, а затем Н. Эйдельману, Б. Окуджаве, Ю. Трифонову, серии «Пламенные революционеры», отчасти — В. Шукшину, позиция которого, впрочем, была более противоречивой). Другая линия — державно-консервативная, история царей и завоевателей, причем как в ее «придворном» варианте, близком к официозу (А. Н. Толстой), так и в почвеннически-народной разновидности (романная сага Д. Балашова), а также в эклектической по поэтике и почвеннически-державной по идеологии авантюрной романистике В. Пикуля[259]. Эпигонская по идейным ресурсам и художественным средствам, популярная историко-патриотическая романистика 1990-х гг. находится в русле этого второго направления.
Причем, как уже говорилось, идейных и художественных конкурентов за внимание широкого читателя у нее нет. После смерти А. Сахарова, отстранения от механизмов управления государством реформаторских деятелей и подгрупп квалифицированных специалистов первого перестроечного призыва (прежде всего Е. Гайдара и его окружения), краха и ухода советской интеллигенции с исторической сцены действующая исполнительная власть всех уровней фактически саботировала сколько-нибудь серьезные экономические, социальные и политические преобразования в стране, которые грозили бы затронуть ее властные полномочия и экономические ресурсы. В этом контексте понятия «обновления», «развития», идейные значения «Запада», связь между реформами, демократией, мировым экономическим и политическим контекстом фактически не представлены сегодня в средствах массовой информации, в широком общественном мнении никакими позитивными символами и фигурами. Линия рефлексивно-исторической прозы репрезентирована сегодня едва ли не одним Ю. Давыдовым и в нынешних условиях, можно сказать, прервалась. Символические фигуры героев прошлого всех народов мира в общественном сознании россиян представляют Петр I и Ленин, Сталин и Гагарин, маршал Жуков и генералиссимус Суворов, грозивший российской империи Наполеон и прославивший ее победы Пушкин[260].
«История» в романах описываемого типа — это история строительства имперского целого из хаотической разрозненности многочисленных единичных волеизъявлений и узкогрупповых интересов. Романный космос, который описывается авторами как «исторический», тем не менее устроен по принципам биологического циклизма, спроецированного на социальную жизнь (в основе «практической историософии» массово-патриотического романиста лежит, как можно предположить, главным образом смесь идей русских евразийцев и Л. H. Гумилева). Единица существования здесь — народ. Путь каждого народа заранее предопределен: «У всякого народа должна быть единая цель. У великого народа и цель должна быть великой» (Зима В. Исток. М., 1996. С. 257). В исходной точке предустановленного пути — отдельные племена, в итоговой, кульминационной — единая могучая империя: «Пришел конец эры биологического становления, и началась эпоха исторического развития. Русь сделала первый шаг на пути к Российской империи» (Там же. С. 472). Дальше начинается распад, ослабление творческого потенциала, наступает эпоха «единой идеологии» и т. д.
Целое народа воплощено в его вожде: «Всякий народ на историческом пути нуждается в поводыре. У народа поводырями могут быть вожди и пророки» (Там же. С. 231). Тождество земли (родины), народа, властителя и отдельного человека, которые в подобном символическом уравнении взаимозаменимы, — принципиальная характеристика неотрадиционалистской художественной антропологии историко-патриотического романа. Она обеспечивает возможности читательского отождествления с представленным в романе, максимально облегчает переход от одних, частных, уровней идентификации к другим, более общим.
Взлеты и падения отдельного человека на таком предначертанном фоне определяются непознаваемыми для самого индивида и общими для всех, но открывающимися только в непосредственном воздействии на людей силами «судьбы». Этот элемент традиционалистского, «эпического» образа мира кладется историко-патриотическим романистом в основу конструкции причинности и определяет действия отдельных персонажей, где следствия и результаты от них в большинстве случаев не зависят, поскольку в принципе не поддаются предсказанию. «Жизнь — река… Кого на стрежень вынесет, кого на мель посадит» (Бахревский В. Страстотерпцы. М., 1997. С. 12). Собственно «жизнь» как общее, надындивидуальное существование всех («всех» в смысле одинаковых, подобных друг другу) приравнивается в историко-патриотическом романе, как и в массовых романах-эпопеях, написанных в 1970-х гг. А. Ивановым, П. Проскуриным и др., именно к такой непредсказуемой стихии и чаще всего передается уже вполне стереотипными метафорами «потока», «стремнины» и т. п.
Несчастья людей и народов связаны с насильственными проявлениями власти, агрессивным стремлением к господству[261]. Как правило, эти несчастья приходят извне, от чужаков — чужих по языку, укладу жизни, вере. Данный момент несходства и разделения людей, человеческих групп вообще предстает в описываемом типе романа, как, видимо, вообще в традиционалистском и неотрадиционалистском сознании, чем-то необыкновенным, загадочным, демоническим, непостижимым: «Самая великая тайна — разделение людей на своих и чужих» (Зима В. С. 149). Однако еще больше, нежели чужаков, русским приходится опасаться «своих». Подобными «своими», которые оказываются едва ли не хуже чужих, движет при этом зависть: «Имя русскому сатане — зависть» (Бахревский В. С. 235). Тем самым в массово-патриотический роман вводится важный для понимания всей коллективной мифологии россиян мотив раскола. Причем раскола не только на социальном уровне (символика «измены», «перебежчика», «внутреннего врага»), но и на более «глубоком» уровне характера, антропологического склада. Отсюда — ходовая в отечественном популярном романе после Достоевского, а затем Ф. Сологуба и других символистов семантика двойственности, раздвоенности самого русского человека: «Дремлет в нас теплая любовь к живому рядом с кровопийством, тянет нас то в болотную гниль, то на солнечный луг и пашню…» (Усов В. Цари и скитальцы. М., 1998. С. 243). К подобному предательскому раздвоению приравнено честолюбие: «…причиной всех его бед было то, что не о ближних своих он помышлял и заботился, не об их счастье и пользе, но прежде всего всегда думал лишь о собственной выгоде и себя — честолюбца и кондотьера — полагал важнейшей на свете персоной…» (Балязин В. Охотник за тронами. М., 1997. С. 417).
Идеалом, который противостоит этой гибельной расколотое-ти и распре, в коллективном сознании и в историко-патриотическом романе выступает, соответственно, соединение таких качеств, как внутренняя цельность, равенство себе, недоступность для внешних воздействий. Все они заведомо надындивидуальны и объединены, воплощены в русской «земле», родине, единой державе, в особом складе русского человека (часть здесь, как уже говорилось, мифологически равна целому): «А ну как нам-то заместо свар — да в един кулак?» (Зорин Э. Огненное порубежье. М., 1994. С. 11). Причем идеальность и в этом смысле вечность, непрерывность совершенного существования, которое выше времени и которое не затронут никакие перемены, никакая «порча», гарантирован только целому. Лишь оно, это целое, может даровать устойчивость индивиду, причастив его, отдельного, целому как носителю вечности: «Красота — в единстве, и гордость — в познании красоты своей, а не прибившейся из-за моря-океана. <…> превыше всего — русский человек, Русская земля. <…> беречь и хранить и защищать эту изукрашенную красотами землю — счастье, равного которому нет и не может быть» (Зорин Э. С. 125).
259
Процесс в так называемых литературах народов СССР (грузинской, армянской, украинской) шел во многом параллельно; ср. исторические романы К. Гамсахурдиа, С. Ханзадяна, Н. Рыбака, П. Загребельного и др.
260
Характерно в этом смысле появление на независимом телевизионном канале НТВ многосерийного авторского проекта Леонида Парфенова «Российская империя» (ноябрь 2000 г.). Этот заметный и успешный журналист начинал в конце 1980-х гг. с документального фильма о прорабах перестройки, позже, во второй половине 90-х, он представил многосерийный документальный фильм о позднесоветской эпохе 1960–1990-х гг. «Намедни. Наша эпоха».
261
Перенесенный на фигуру чужака, этот агрессивный мотив переживается повествователем, героем, читателем в пассивной модальности — отсюда широко представленный в советской прозе еще 1920–1930-х гг. мотив изнасилованности (Вс. Иванов, Б. Пильняк, И. Бабель, М. Шолохов, в историческом романе — А. Толстой и В. Шишков). Фундаментально двойственное отношение повествователя к ценностям личности и власти выдает при этом принятая им «сдвоенная перспектива»; ср.: «Будя живую неподатливость — главную сладость любви насильной…» (Усов В. Цари и скитальцы. М., 1998. С. 388).