Изменить стиль страницы

В ту пору мысль, что скоро он прекратит петь и разъезжать, владеет им все больше. Ему кажется: пройдет год-два, и он завершит свою артистическую карьеру, поселится где-нибудь в альпийской деревне, такой, чтобы была там зима, как в России. Он мечтает построить настоящую русскую баньку с каменкой. Да вот нельзя здесь узнать, как кладутся печи в русских банях. Может быть, удастся выяснить это в Москве и сообщить ему? Ему так этого хочется!

«Здоровьишко начинает идти на убыль, — жалуется он дочери. — Сахар стал несколько прогрессировать, — я столько лет работал совершенно по-верблюжьи, что хочется на старости пожить немного в тишине… и попариться в бане. Я так люблю русскую баню и так соскучился по ней».

Это он пишет из Тироля, откуда собирается в Вену, чтобы посоветоваться с профессором. А затем придется вновь отправиться в Карлсбад или на какой-нибудь другой курорт.

С осени опять начнется напряженная работа. Намечаются поездки в Грецию, Болгарию, Турцию, Палестину, а далее — Будапешт, Вена, города Швейцарии, Рига, Неаполь. Нужно торопиться выполнить всю эту программу, так как в январе 1935 года ему предстоит ехать до весны в США и Канаду.

В декабре 1934 года он в Неаполе, здесь с итальянскими актерами готовит впервые идущего на итальянском языке «Князя Игоря».

«…Я, как мог, в короткий срок научил всех действовать (актеры так себе). Итальянское „бельканто“ мешает им быть хотя бы даже посредственными актерами, все горланят „в маску“ и поют, конечно, одинаковым голосом — ненавижу и люблю, — работают, откинув ногу назад и разводя по очереди то той, то другой руками в воздухе. Отвратительно».

И снова мотив тоски по России. «Время от времени начинаю скучать по снегу и по морозу. Недели две тому назад был в Ковно и Риге, думал, там найду снежок, но увы — встретил полуслякоть. А важно бы побегать на коньках, например».

Поездка в Америку и Канаду с концертами была очень успешной. Впервые он почувствовал, что и здесь начинают понимать особенность его искусства. Но он устал, а непосредственно после этих гастролей ему нужно спешить в Европу, там намечены концерты в Швеции, Дании, Норвегии, затем в Швейцарии и Италии.

Однако неожиданно планы рухнули. Едва он сел на пароход в Нью-Йорке, чтобы вернуться в Европу, как заболел. Температура поднялась выше тридцати девяти. Едва добрался до Гавра — болезнь продолжалась, температура не спадала. В Гавре пролежал несколько дней в гостинице. Вызванный из Парижа профессор потребовал, чтобы больного немедленно перевезли туда. Поездом везти было немыслимо. Шаляпина отправили в Париж в карете скорой помощи, положили в больницу. Это был, очевидно, сильный вирусный грипп. Он проболел более месяца, потерял в весе шестнадцать килограммов. Выздоровление шло медленно, но он был счастлив, ведь он знал, что доктора опасались за его жизнь.

Это был очень тревожный звонок. Грипп прошел, но сердце заметно сдало, боли в суставах резко усилились. Такого с ним прежде не случалось. И он всерьез задумался о себе, о том, как жить дальше. Но инерция привычного существования и непрестанная тревога о судьбе семьи принуждали с нетерпением дожидаться дня, когда он вновь сможет петь, снова отправиться в путешествие. Остался след, напоминавший о том, что ничто не вечно, что скоро надо будет прощаться с искусством. Тяжелые мысли, в которых он не хотел бы сознаться окружающим, не оставляли его с той поры.

Во время болезни, о которой поспешили сообщить газеты разных стран, он получил кипы телеграмм со всех концов света — от людей знакомых и незнакомых — с выражением надежды на скорое выздоровление. Даже из далекой Японии пришли телеграммы. Не было телеграмм только из Советского Союза… Он с горечью заметил это, еще раз задумавшись о судьбе, которую сам себе выбрал.

И был луч радости. Во время его болезни приехавшие в Париж жена Горького Екатерина Павловна Пешкова и вдова его сына Максима Надежда Алексеевна (Тимоша) навестили его и убеждали, что он должен возвратиться в Россию, отпраздновать там сорокапятилетие сценической деятельности, отпраздновать обязательно в Москве! Это предложение взволновало его. Он был счастлив, что в Советском Союзе помнят о нем, что его зовут туда. Но… «Я боюсь. У вас строго, а я человек шалавый», — писал он дочери в Москву.

Мысль о России сводилась не к одному только снегу, к зиме, по которой он тосковал, не к одной деревенской баньке. За несколько лет до того в своем имении в Пиренеях построил он деревянный домик, в котором любил жить, когда оказывался в Сен-Жан де Люз, и назвал его «Izba» — изба. Для него великим счастьем было, когда дочь присылала рыжиков или соленых огурцов.

Но это мелочи… А главное, он спешил к радиоприемнику в 12 часов дня по московскому времени, чтобы услышать новости с родины. Он восхищался советскими полярниками. «…Что за великолепный народ все эти Папанины, Водопьяновы, Шмидт и Кº, я чувствую себя счастливым, когда сознаю, что на моей родине такие удивительные люди. А как скромны!!! Да здравствует славный народ российский!!!», — писал он дочери в Москву еще в 1931 году. Он гордился вестями о прорытии канала, который соединит Москву с Волгой. Его восхищал «Петр Первый» Алексея Толстого. Ему мучительно хотелось хоть немного побыть на родине, например, оказаться в Сибири. И когда предстояло путешествие на гастроли в Китай и Японию, он с горечью говорил о том, что не может совершить его прямым путем, через Сибирь, что вместо этого вынужден плыть вокруг света…

Вот почему его так взволновал совет Е. П. Пешковой приехать в Советский Союз, чтобы отметить там сорокапятилетие сценической деятельности. Мысль о поездке на родину билась неотступно. После отъезда Пешковой он запрашивал дочь Ирину — не слыхала ли она чего-нибудь о возможности приезда на родину.

Болезнь выбила его из колеи. Здоровье было, несомненно, подорвано. А денег требовалось много, лечение съело немалую долю сбережений. Всем детям нужно помогать (а у детей уже свои дети!). Борис никак не устроится, ему нужна помощь. Федор в Америке, ищет работу. Лидия и Татьяна задумали делать фильм — для этого потребны средства. Дася еще совсем мала…

Он уже задумывался о том, чтобы продать свое имение Сен-Шан де Люз, но время было трудное, покупателей сыскать нелегко. «Все считают меня разоренным. Просто один ужас!! А налоги увеличили. Все друг друга боятся, и поэтому все вооружаются и вооружаются, а на это мы и платим непомерные налоги. Толкуют о мире, а за пазухой держат ножи. Черт их всех раздери!!! Вообще, сия цивилизация надоела мне хуже горькой редьки».

К осени после длительного отдыха он стал поправляться и вновь был полон планов на будущее.

Он понимал, что в 1937 году, когда исполнится сотая годовщина со дня гибели Пушкина, весь мир откликнется на эту дату. Для него Пушкин был величайшим из великих художников мира. С ним он не разлучался. Борис Годунов — это же Пушкин! Мельник — это же Пушкин! Самые любимые им романсы написаны на слова Пушкина. Он считал, что в долгу перед великим русским поэтом. Ах, если бы ему по голосу была партия Германа в «Пиковой даме»! Это была бы его лучшая оперная роль. Но Германа ему никогда не спеть. Есть «Алеко» с прекрасной музыкой Рахманинова. Что, если бы он вновь спел Алеко, загримировавшись Пушкиным? Ведь в «Алеко», — говорил Шаляпин, — поэт вывел себя самого!.. Он загорелся этой мыслью и даже сделал попытки найти литератора, который создал бы новый вариант либретто для оперы Рахманинова. Но этому не суждено было сбыться.

А пока он предпринял огромное, утомительное турне, как будто не задумываясь о своем физическом состоянии. Зальцбург, затем Париж, где пел в Русской опере, а далее: Белград, Загреб, Будапешт, Берлин, Вена, Хельсинки, Копенгаген, Осло. Когда выступал в Хельсинки, очень хотелось съездить в Куоккалу, где в свое время жил Репин, чтобы, сидя на берегу Финского залива, хоть издали поглядеть на Ленинград. Не успел, маршрут гастролей снова понес его вперед. Но концерты в Финляндии особо запомнились: «Принимали меня в Хельсинках, как будто бы я был в России, даже городовые финны, ненавидящие говорить по-русски, на пристани кричали на толпу: „Осади назад“, „Дай дорогу“».