Изменить стиль страницы

Но, став солдатом, он понял, что все не так просто и гладко. Особенно тяжко было поначалу. Ежедневные изнурительные занятия на плацу, палочная дисциплина, необходимость беспрекословно подчиняться всем и каждому, независимо от того, нравится тебе человек или нет, уважаешь ты его или хочется плюнуть ему в морду. Для него, избалованного достатком молодого горожанина, считавшего себя, во всяком случае, выше этих бестолковых деревенских парней, которых оторвали от земли и, как баранов, согнали в казарму, терпеть всю эту муштру, оскорбления, ругань было невыносимо. Ефрейтор, сержант, старшина, младшие и старшие офицеры — какая уйма чинов и званий, и всем он обязан повиноваться! Ни один из них не внушал ему уважения, ничто в них не могло хоть немного примирить его с вынужденным повиновением.

Он хорошо помнил того здоровенного рябого старшину, предметом гордости которого были густые, закрученные вверх усы. Однажды, в один из первых дней в казарме, он, задумавшись, почти налетел на этого старшину, когда тот с ехидной улыбкой исподлобья наблюдал за ним.

«Сейчас что-нибудь прикажет! — подумал он.— А я должен отвечать: «Слушаюсь, ваша честь!» или: «Слушаюсь, ваша милость!» Этому больше нравится «ваша милость». Как бы не так! Держи карман шире, наглая морда! Да ещё зубы жёлтые и вонючая трубка!»

Пока он предавался этим мыслям, старшина действительно что-то рявкнул.

— Слушаюсь, ваша честь! — выпалил он, не разобрав приказа и продолжая стоять на месте и «есть глазами начальство».

— Чего вылупился? Шевелись! — заорал старшина и грязно выругался. Но не успел он закрыть рта, как неожиданный удар в челюсть прервал его:

— Да заткнись ты, ваша милость!..

Впоследствии, когда он рассказывал об этом случае, его каждый раз разбирал хохот. А тогда неизвестно, чем бы все кончилось, если бы он вовремя не унял взыгравшее самолюбие.

Его выпороли, заперли в карцер, а затем долгое время придирались по всякому пустяку. Зато уже после этого никто не осмеливался задевать при нем чью-либо мать или сестру. И были особенно осторожны в выражениях, если речь шла о нем. Но сразу после производства в сержанты (все-таки он был из городских, грамотный, к тому же нашлись люди, знавшие его отца) он был переведён в карательный отряд. Началась бродячая, цыганская жизнь. Жизнь на перевалах, на перепутьях, в горах, в сердце пустыни. Каждый день где-нибудь в стране вспыхивало недовольство, каждый день кто-нибудь бунтовал. И как только где-то проливалась кровь, тут же их гнали на бойню, как стадо баранов. На каждом пригорке, в каждой ложбине этой незнакомой земли, за каждым камнем, деревом, кустом их подстерегала опасность. Растерянные и обезумевшие от страха, глядели они, как на их глазах, скошенные пулей, падают товарищи — те самые, что изо дня в день были рядом и так мечтали об увольнении, о возвращении

домой, о встрече с жёнами, детьми, родителями, нетерпеливо ждавшими их в далёком родном городе, с трепетом встречая каждое случайное известие из этих ужасных пустынь.

И если бы только война, кровь, смерть… Так нет же, интермедиями между действиями кровавой драмы, которую их заставляли разыгрывать, были тысячи других невзгод. Продовольствие поступало нерегулярно, и они были вынуждены грабить деревни, лежащие у них на пути. Кусок, вырванный из рук крестьянина, отнятый у его голодных, тщедушных детей, застревал в глотке. Но приходилось через силу проглатывать его, чтобы не сдохнуть с голоду, чтобы выжить. А зачем? Чтобы снова убивать? Он сам не понимал, зачем. Что-то заставляло его жить именно так. Казалось., он катится вниз по наклонной плоскости, а остановиться не может…

Самое страшное воспоминание было о том, как они попали в ловушку в узком ущелье. Со всех сторон их окружали повстанцы, повсюду блестели дула их карабинов, не знавших промаха.

Тогда они действительно дрались отчаянно — ведь речь шла об их жизни или смерти. Потому-то и удержали позицию. Но кончился провиант. Все запасы были съедены до крошки. Из центра им посылали продовольствие по воздуху. Но повстанцы, раздобывшие неизвестно где пулемёты, сбили первую пару самолётов, летевших слишком низко. К счастью, один упал поблизости, в то же ущелье, и им удалось добраться до него, заплатив за эту вылазку жизнью четверых товарищей. А лётчики стали проявлять излишнюю осторожность и сбрасывали свой груз с большой высоты. Мешки лопались от удара о землю, содержимое их рассыпалось по ущелью, и подобрать его уже было невозможно. Горы засевать они подрядились, что ли?! Солдаты приходили в неистовство, когда очередная дурацкая тарахтелка, покидав тюки как попало, взмывала ввысь над ущельем и исчезала за горой. Вслед ей неслась отборная брань. Истомлённые голодом и жаждой люди ругались, как чарвадары[147], проклятия текли из их уст, точно бурный селевой поток.

В этом ужасе и неразберихе единственной отрадой была контрабандная водка, от одного глотка которой обжигало рот и перехватывало дыхание. Они пили её стаканами, закусывая крупным луристанским изюмом, который лениво бросали в рот и рассеянно жевали.

Тогда-то он и пристрастился к спиртному и пил, пока не заболел.

Они отчаивались и снова обретали надежду. Ждали подмоги, и наконец помощь пришла. Окружение было прорвано, их вызволили. Ударить мятежникам в тыл, разбить его превосходящими силами оказалось нетрудно. Но как в штабах задирали нос! Они их, видите ли, облагодетельствовали! Как будто отряд нарочно попал в окружение, как будто очень просто столько времени выдерживать натиск врага, убивать и умирать самим с пустым брюхом, с издёрганными нервами! А вот то, что эти господа, имея в своём распоряжении огромное число солдат и прекрасное снаряжение, освободили их из окружения, выдавалось за беспримерный подвиг, который совершают раз в сто лет. И когда дело дошло до награждений, именно этим господам выдали ордена и медали, а тем, чья победа была не столь блистательной,— шиш с маслом! Все они остались с носом!

Если бы все на этом и кончилось! Но нет, солдаты мстили, подло мстили тем, чья жизнь была тёмной, беспросветной, жалкой. Ради своего предводителя — хана — повстанцы брались за карабины и убивали солдат. Когда же терпели поражение, хан либо удирал, либо его ссылали, либо освобождали за выкуп. А этих несчастных расстреливали, четвертовали, пороли. Это их отрубленные головы возили в качестве победного трофея из селения в селение… Он терзался, возмущался, места себе не находил. «Это нас не касается!» — говорили ему, но он все не мог успокоиться. Если он воевал, терпел голод, холод, страдал от жажды, не спал ночами, если тело его в шрамах и ссадинах от острых камней, то неужели все это делалось ради того, чтобы обмануть кучку простых и доверчивых людей, поклясться перед ними на Коране, а потом без зазрения совести расстреливать их из пулемётов. Если бы это делалось ради того, чтобы обезопасить район, обезоружить мятежников! Но ведь их лишали не винтовок, а жизни! Да и не ради этого солдаты воевали, думал он. Вообще неизвестно ради чего. Не было у них никакой чёткой цели. Это их работа, их профессия. Ему приказывали: «Убивай!» И если он не хотел умереть с голоду, то должен был убивать. Точно так же какому-нибудь писарю приказывали: «Пиши!» И он писал.

Когда волнения улеглись, он обосновался среди бывших врагов. Женился на одной из их девушек. Красивая, статная, сильная и здоровая, она, к сожалению, ничего не смыслила в городской жизни и даже через несколько лет, перебравшись в город, не могла привыкнуть к нему. Но зато через каждые два года она рожала ему ребёнка. И не успел он оглянуться, как оказался отцом пятерых детей. Он стал заниматься их воспитанием. Не хотелось, чтобы жизнь детей прошла так же бездарно и бесцельно, как собственная. Но его будущее было неразрывно связано с прошлым, а от прошлого не было спасения. Он терзался, мучился, сомневался, упорствовал — и все впустую. В вопросах воспитания он оказался полным профаном. Он лишь отпугнул детей. Ненавистный дух казармы помимо его воли вошёл в его плоть и кровь. Он требовал, чтобы дети беспрекословно подчинялись ему. А поскольку этого не получалось, он приходил в ярость, орал на них, безжалостно порол толстым солдатским ремнем. Потом жалел, ласкал, целовал — но это было ещё хуже порки. Так повторялось изо дня в день. В результате, несмотря на все его старания, дети росли легкомысленными и распущенными. Они перестали бояться его угроз. Его рукоприкладство стало для них обычным делом. Они поступали так, как им вздумается.

вернуться

147

Чарвадар — погонщик вьючных животных; возчик.