Старший сын, с которым он особенно бился, в конце концов бросил учёбу, удрал из дому. пошёл в солдаты, стал водить армейские грузовики. В отпуск он привёз с собою друга, тоже солдата. Вскоре отец догадался, что приятель сына завёл шашни с его дочерью. Хотел было прогнать его из дому, но сестра и брат вступились за парня; дочь заявила, что выходит за него замуж. И действительно-таки вышла. Это уж было совершенно невыносимо. Он никак не мог примириться с мыслью, что дочь выбрала в мужья солдата-голодранца, способного лишь крутить баранку, да и то не на своей машине, а на казённой. А жена приняла сторону молодых. Встречая зятя, она млела от счастья — наплевать ей было на супруга. И это больше всего бесило его.
Может быть, именно из-за этого постоянного раздражения он и заболел. А может, причиной был алкоголь, к которому в последние годы он особенно пристрастился. Все было украдено у него: молодость, деньги, чины. После стольких лет службы он все ещё оставался старшиной и обязан был отдавать честь тем, кого считал ниже собаки. Одно оставалось — семья. Так нет же, какой-то оборванец, шалопай, неизвестно откуда взявшийся, пробрался в дом, украл дочь, лишив его последнего покоя.
Теперь он терпел все молча, накричавшись и наругавшись в душе. Единственным спасением стал алкоголь. Придя со службы, он обедал — иногда удавалось даже вздремнуть,— но с наступлением вечера исчезал из дому и только ночью приходил — или его приводили. Пил он зверски и тут не знал соперников. В последнее время у него стал побаливать правый бок, но он не придавал этому значения, пока от боли не начало перехватывать дыхание. Потом заныло сердце. И все же к врачу он обратился лишь тогда, когда стало совсем уж невмоготу. Доктор, внимательно его осмотрев, покачал головой. Печень почти полностью вышла из строя. Сердце изношено.
Это был, как говорится, первый сигнал оттуда.
И тут, проявив удивительную силу воли, он бросил пить. Но слишком поздно! Когда боли стали невыносимыми, он лёг в госпиталь. И ему спокойнее, и семье легче. Правда, он предпочёл бы остаться дома. Но злорадная улыбка, промелькнувшая на губах жены, несмотря на все старания скрыть её за фальшивой маской жалости и заботы, принесла ему неимоверное страдание. Почти в бешенстве он отправился в госпиталь. Сначала ему нравились тамошний порядок и дисциплина. Но вскоре все осточертело. Он понял, что и здесь за видимостью порядка прячутся те же хаос и сумятица, те же несправедливость и жестокость, что и везде. Через полгода, не выдержав, он сбежал домой. Но спустя неделю почувствовал себя дома ещё более несчастным, обиженным и одиноким и снова вернулся в госпиталь. Здесь по крайней мере его навещали, было с кем поговорить, излить душу, выслушать откровения других. А дома все время ворчала жена, ныла и кляла судьбу. Дети не щадили его, не думали, что больному нужен покой. То шумно резвились, заливаясь хохотом, то дрались и плакали.
Поначалу жена с детьми регулярно — раз или два в неделю — навещала его. Но постепенно их визиты становились все реже и реже. По пятницам после обеда он не отрывал взгляда от двери в надежде увидеть среди посетителей родное существо. Но, увы, это случалось крайне редко.
К другим приходили друзья, жены, дети, расспрашивали о здоровье. Кивали и ему. Но потом усаживались на край койки к нему спиной и в лучшем случае осведомлялись, уже в который раз, у «своего больного»: «А что с этим господином?» Больной объяснял. Он слушал все это молча, внешне спокойно, но внутри клокотала ненависть. Он думал о жене и детях. Почему они такие чёрствые и неблагодарные? Разве трудно навестить его раз в неделю? Разве он этого не заслужил? Почему бы жене — вот как жене соседа по палате — не принести в судке что-нибудь вкусное из дому? А впрочем, какое значение теперь все это имеет?! Теперь, когда он знал, что никакого улучшения быть не может, что с каждой минутой он все ближе к могиле. Он мечтал о том, чтобы скорее наступил этот миг — миг успокоения. А ведь умрёт он, и сразу станет для них любимым и дорогим. Они будут оплакивать его, рвать на себе волосы, падать в обморок. Облачатся в заранее приготовленные чёрные одеяния, прикинутся кроткими, несчастными…
А впрочем, после его смерти пусть делают все, что им вздумается. Да и что они для него, эти люди? Даже сейчас они кажутся ему далёкими тенями. Они связаны с ним — и в то же время чужды и незнакомы.
У него была жена, никогда не заботившаяся о нем, больше того, забывавшая о его существовании. Он вырастил детей, каждый из которых шёл или собирался идти своей дорогой. Можно считать, не было у него семьи. Зачем, ради чего он попусту растратил жизнь, молодость, силу в мёртвых пустынях, в диких горах, на смертельно опасных дорогах? Убивал людей, с которыми никогда не был знаком, неизвестно за что. А ведь за то короткое время, что он провёл среди горцев, он имел возможность убедиться, насколько эти простые люди искренни, добры и дружелюбны. Насколько их жизнь отличается от полной обмана и коварства жизни горожан или от солдатской бездомной жизни. Он хорошо знал, что именно вынуждает их, прервав привычное течение нищей и жалкой, но в то же время здоровой и радостной жизни, браться за винтовку, карабкаться по узким тропинкам и перекрывать горные перевалы, что довело этих добрых, трудолюбивых людей до того, что даже к цвету солдатского мундира они испытывали патологическую ненависть и сами становились безжалостными и жестокосердными, как солдаты.
Ради кого он искалечил жизнь, загубил молодость? Ради тех, кто в столице, в других городах в мундирах с блестящими эполетами и аксельбантами, в начищенных до блеска сапогах со звонкими шпорами по карте руководит войной, отдавая приказы? Ради тех, кто важно, словно аршин проглотил, расхаживает взад и вперёд по кабинету, получая за это чины, звания и ордена? А их жалованье, их скромный паёк, обмундирование, рвущееся в клочья на острых камнях, — даже эту малость, на которую имели право, они не получали вовремя. А впереди маячило неопределённое будущее — будущее, на которое у них не было никакой надежды. И ещё спасибо, что так, не хуже.
Как-то ещё в дни молодости, после очередного приступа отчаяния из-за какой-то явной несправедливости он, превратив все в шутку, рассказал друзьям историю о музыкантах Насер эд-дин шаха. С тех пор этот рассказ стал одним из его любимых. Последний раз он поведал его несколько дней назад соседям по палате:
«…Когда же музыканты не то сыграли плохо, не то шаху не понравилось, он приказал каждого из них посадить на его собственный инструмент. Ударнику повезло. Но зато бедняге флейтисту пришлось туго. Сняли с его флейты все клапаны и всадили ему в зад».
Он замолк, дав возможность слушателями вдоволь насмеяться, затем заключил: «Вот и мы вроде того флейтиста. Угодишь господам — получишь вознаграждение, не угодишь — ждёт тебя то же самое. Когда надо было лазить по горам, скитаться по бездорожью и пустыне, околевать как собаки с голода и подыхать от вражеских пуль, звали нас. Теперь же, когда кругом тишь да гладь да божья благодать, когда раздают чины да ордена, и без нас обходятся! Никто даже в шутку не скажет: „Где ты там, так тебя, разэтак?”»
Он любил шутить. Но теперь ему было не до шуток. Когда он задумывался над своей жизнью — долгим, далёким прошлым и будущим, которое промелькнёт как миг (он был уверен, что протянет всего несколько дней),— он чувствовал в сердце леденящую жгучую тоску. Он понимал, что вся жизнь его состояла из жалких, напрасных усилий, сплошных поражений, чудовищного обмана. Непонятно только, как это случилось? Он не знал, мог ли прожить её иначе. Наверное, мог. Мог бы, если бы не попал в конвейер, штампующий шестерёнки и гайки, не слился бы с тысячами других таких же шестерёнок. На этом конвейере каждый, не зная и не ведая о том, попадал в зависимость от другого, хотя мог бы действовать и самостоятельно, по своему усмотрению. А должен был поступать так, как хотели, говорили и приказывали
другие. Если бы ему дали возможность быть самим собой! По знать себя, понять, кто он такой, какова его миссия! Он смог бы прожить иначе, поставить себе цель и достичь её. Если же и тогда бы жизнь прошла впустую — не беда, потому что это была бы его жизнь, которой он распорядился по своему усмотрению. Он мог бы подарить её, даже отказаться от неё. Но увы! Его богатство— жизнь — отнято другими, бездумно растрачено.