Изменить стиль страницы

— Курево бросить! — свирепо прошипел Афанасьев…

Скобелев приказал Бекасову протащить через перевал «хоть зубами» три орудия. Буйволы в бессилии падали. Тогда к каждому орудию прикрепили по тридцать человек и по пятьдесят — к зарядному ящику.

Здесь-то и повстречался опять Алексей Суходолов со Стояном, сумевшим попасть в батарею своего капитана. Юноши успели только толкнуться плечом друг о друга, переброситься несколькими словами и впряглись в орудие.

— Разом взяли! Еще раз — взяли! — командовал унтер Егор Епифанов, налегая на постромки. Шапка то и дело сползала ему на смешливые глаза. От них веером шли конопушки.

Наконец, досадливо подтолкнув шапку ладонью вверх, он предложил:.

— Ну-ка, братаны, давай тихонько «Дубинушку»!

Надувая жилы, повел, с трудом раскрывая рот, обросший сосульками:

— Эх, дубинушка, ухнем, эх, зеленая, сама пойдет… Нет, само ничто не шло.

Впряглись в постромки тамбовцы, пензенцы, уральцы, тянут-потянут и все же вытягивают орудие, облепленное мокрым снегом. Хорошо, что оставили в Плевне ротные котлы и обозы, без них куда легче.

На завороте — скользком карнизе шага в два шириной — солдаты продели канаты меж спиц колес, обвили вокруг дерева и так подтаскивали пушку.

Слышалась солдатская команда:

— Легше! Помалу!

— Держи левей…

— Еще малость поддай.

— Стой! Стой!

Несмотря на сильный мороз, обильный пот выступил на лбу Алексея, он обтер его рукавом полушубка. От нечеловеческого напряжения шумело в ушах, шли перед глазами красные круги, подкашивались растертые ноги.

При спуске орудий колеса опасно скользили, Егор Епифанов подкладывал под них ветки и камни. Они вместе удерживали орудия — теперь уже сзади, канатами. К концу каната Русов привязал охапку веток, сел на нее, пытаясь тормозить, предупредить раскат. Ружье он закинул за спину, для упора вырубил палку.

Впереди раздался страшный крик: то насмерть раздавил ездового зарядный ящик. Отмаялся солдат.

Потом опять пошел подъем. Снежные вершины кое-где проходили сквозь облака, и, казалось, горные пики висят в воздухе. Упал рядом с Суходоловым пожилой пехотинец. К нему подошел Епифанов, стал поднимать:

— Ну, че ты?.. Слышь?

Солдат прохрипел:

— Дыхало иззякло… в грудях… — и умолк — не выдержало, верно, разорвалось сердце. Не дошел до неба в клубящихся тучах.

Снег мгновенно занес умершего.

— Вот так, братеня, — с горечью сказал Егор, и Русов смахнул с головы шапку.

Перед новым подъемом к Русову, Суходолову и Епифанову подошел Верещагин, весь залепленный снегом, как дед-мороз.

— Устали, ребята?

Епифанов, крепясь, ответил:

— Не жалуемся, Василь Василия…

Верещагин удивился: незнакомому унтеру известны его имя и отчество. «Наверное, слышал в разговоре офицеров», — подумал он. Но Верещагину было и приятно, что назвал не «степенством», не «благородием», а как близкого человека. Он не знал, что во всей скобелевской дивизии солдаты уже давно между собой величают его именно так.

А этот казачок в Балканах? Пожалуй, старый знакомый. Ему припомнилась стыдливая просьба Кремены. И, в какой уже раз, подумал: «Не Алеша ли ее?» Но было бы нелепо сейчас «дознавать личность». Про себя же отметил: «Что-то в выражении его лица есть и не типичное для молодого казака. Может быть, мечтательность? Мягкость? Хотя это впечатление, возможно, обманчиво. Глаза смотрят достаточно независимо».

И Суходолов узнал в подъехавшем того художника, которого увидели они с Алифаном в Журжево, на подводе, в первые дни войны. Это о нем санитар сказал: «Отчаянной смелости человек».

Подошел генерал Столетов.

— Соберите силы, юнаки, еще малость — и наверху отдохнем, — подбодрил он.

В кровь исцарапываясь о скалы, обледенелые камни, раздирая одежду, полезли в самые тучи. Там, наверху, Стоян Русов, присев на снег, снял правый сапог, перемотал портянку:

— Ознобился…

Но распухшая нога не полезла в сапог. Стоян разрезал его на подъеме и сверху обернул сухарным мешком.

— А у меня, вишь, ноги вовсе прибились… — словно подбадривая друга, сказал Суходолов. — Аккурат до неба добрались, теперя легше станет шлях держать…

Но легче не становилось. Готовый каждую секунду упасть в изнеможении, нес на руках снаряд Егор Епифанов. Кругом стояла белесая мгла, волнами шла снежная пыль.

Тащить орудия дальше оказалось невозможно, и лафеты, стволы, колеса солдаты отдельно положили на салазки из дубовых лубков, обвязали веревками.

За час одолевали не более ста пятидесяти шагов. Кое-где приходилось вырубать во льду ступеньки, карабкаться на подъемы, хватаясь за сучья и корни.

Быстрец держал себя молодцом: другие кони ломали ноги, а он нигде не завалился. Вот только кормить беднягу было нечем, и конь, где только мог, жадно сдирал кору с деревьев. Да разве ж ею сыт будешь?

…Выглянуло солнце, и снег засверкал до ломоты в глазах, заискрились вершины, ледяные громады.

Стоян, увидев, что правая щека у Алексея обморожена, схватил горсть снега, начал тереть ее. Алексей, не сразу поняв, в чем дело, отбивался, бросал снег в лицо Стояну.

…Неожиданно пошел дождь. Все сразу покрылось ледяной коркой, начали ломаться полы шинелей, стоящих колом, башлыки отваливались кусками.

А к ночи, уже возле Ветрополя, разыгрался буран, закрутили снежные смерчи, снег забивал рот, грудь раздирало — нечем было дышать. Ледяные иглы впивались в лицо.

Сигналист, пытаясь известить о привале, дул в рожок, бил в барабан, но звук исчез, словно тоже замерз.

Разжигать костры было запрещено. Алексей и Стоян вырыли себе в снегу яму, на дно ее положили дубовые жерди и ветки, под голову — холщовые мешки и улеглись, плотнее прижавшись друг к другу. Скоро над брезентом, которым они укрылись, возник сугроб. Они прорыли отверстие для воздуха. Алексей вспомнил, что у него в кармане сухарь, достал его, сунул в зубы Стояну. Но устали они до того, что есть не хотелось, поэтому грызли сухарь вяло. «Кашу рисовую поел бы», — подумал Русов о любимом блюде. Он начал рассказывать Суходолову о своих злоключениях в Плевне. Алексей, выслушав, признался неожиданно для себя:

— А меня полонила девойко… Понимаешь, любов… Болгарка Кремена… Систово. Ждать обещала.

«Вот почему спрашивал он тогда, что означает „аз ще те чакам“…» — улыбнулся Русов.

— Замиримся, — продолжал. Алексей, — увезу Кремену на Дон. И ты до нас в гости приедешь… В станицу Митякинскую… Нет ее красивше… Сына, коли поп позволит, Стояном назову…

Сказал так и только сердце разбередил: где-то за перевалом, за Балканами, тот конец войны, дотянешь ли до него?

Ветер вовсе освирепел: ревел, гудел меж дубовых стволов в пять обхватов, выворачивал с корнем деревья. Тяжело стонали могучие дубы; приниженно гнулись буки, пытаясь остановить кочующие сугробы; скрежетали ветви; с грохотом падали камни. То пела свою зимнюю песню Стара Планина.

Заснуть Суходолов и Русов боялись — можно и не проснуться. Теперь говорил Русов:

— Война кончится — пойду в военное училище. Офицером стану свободной Болгарии. Артиллеристом… Как капитан Бекасов.

Они все же решили по очереди спать. Один прикорнет с полчаса, другой его растолкает и сам ненадолго забудется. Первым вздремнул Алексей, на этом настоял Русов. Суходолову привиделся дворик Коновых, их сад и Кремена под вишней… После замирения остались казаки его полка служить здесь еще, чтоб турки не беспокоили. И вот приехал он на свидание с Кременой и говорит ей: «Собирайся на Дон». А она: «Как же я башу одного оставлю?». И Суходолов не знает, что ответить.

Стоян лежал и думал свое: «Ничего, мы все осилим. И перевал этот одолеем. Русские гибнут, терпят для, нас, а мы-то сами для себя!». Ему захотелось сочинить песню про Балканы. «Матушка Стара Планина! Краса и гордость стороны нашей! — складывались слова. — Сколь перевидала ты на своем веку: и радость свободной Болгарии, и кручину ее подневольную. Дремучи леса твои, мрачны ущелья и бездны, чисты родники, настоенные на буковых листьях, тянутся к небу зубчатые снежные вершины, пики — море гор и лесов. И только орлы реют над хребтами да ревет златогривый лев, когда повстанцы ведут бой.