Клюев много размышлял о судьбах народного искусства, о «Великом Народном Зрении», о символическом значении разного рода деталей в избе, церкви, вышивке и т.д. Он собирал по окрестным деревням иконы, древние рукописные книги и предметы старины – возможно, надеясь спасти их от уничтожения. Выступая перед вытегорами, он указывал им на непреходящую ценность этих вещей, их связь с «народной душой». Так, 14 января 1920 года на съезде учителей Вытегорского уезда Клюев говорил:

«Думают, подозревают ли олончане, <...> что наш своеобразный бытовой орнамент: все эти коньки на крышах, голуби на крыльцах домов, петухи на ставнях окон – символы, простые, но изначально глубокие, понимания олонецким мужиком мироздания? <...>

Искусство, подлинное искусство во всем: и в своеобразном узоре наших изб <...> и в архитектуре древних часовен, чей луковичный стиль говорит о горении человеческих душ, подымающихся в вечном искании правды к небу. <...>

Искусство, не понятое еще миром, но уже открытое искусство, и в иконописи, древней русской иконописи, которой так богат Олонецкий край».

Клюев надеялся, что в Советской России, где «правда должна стать фактом жизни», будет признано великое значение народной культуры, «ее связь с культурой Советов». Но события развивались не так, как мечталось Клюеву. Гражданская война не затихала, усиливались разруха и голод; повсюду бесчинствовали продотряды, изымая у крестьян «излишки». Власть науськивала «батраков» на «эксплуататоров», как правило, – нерадивых и неимущих на работящих и зажиточных. В деревнях становилось безлюдно. Апокалиптические предчувствия поэта, казалось, подтверждались; отчаяние, ощущение всеобщей гибели охватывали Клюева. Эти тягостные настроения отразились отчасти в его статье «Сорок два гвоздя». «Где ты, золотая тропиночка, – сокрушается Клюев, – ось жизни народа русского, крепкая адамантовая верея, застава Святогорова? Заросла ты кровяник-травой, лют-травой, лом-травой невылазной, липучей, и по золоту – настилу твоему басманному, броневик – исчадье адово прогромыхал. Смята, перекошена, изъязвлена тропа жизни русской. И не знаешь, куда, к кому и зачем идти».

Подобными чувствами продиктованы и письма Клюева, которые он писал в то время из Вытегры своим знакомым в Петроград и Москву. Так, в конце 1919 года он с горечью и обидой рассказывал о своей жизни Миролюбову:

«Принял Ваше письмо со слезами – оно, как первая ласточка, обрадовало меня несказанно. Никто из братьев, друзей и знакомых моих в городах не нашел меня добрым словом, окромя Вас. На што <так! – К.А. > Сергей Александрович Есенин, кажется, ели с одного куса, одной ложкой хлебали, а и тот растер сапогом слезы мои. Молю Вас, как отца родного, потрудитесь ради великой скорби моей сообщить Есенину, что живу я, как у собаки в пасти, что рай мой осквернен и разрушен, что Сирин мой не спасся и на шестке, что от него осталось единое малое перышко. Все, все погибло. И сам я жду погибели неизбежной и беспесенной. Как зиму переживу, один Бог знает. Солома да вода, нет ни сапог, ни рубахи. На деньги в наших краях спички горелой не купишь. Деревня стала чирьем-недотрогой, завязла в деньгах по горло. Вы упоминаете про масло, но коровы давно съедены, молока иногда в целой деревне не найти младенцу в рожок... <...> Ах, слеза моя, горелая, пропащая! Белогвардейцы в нескольких верстах от Пудожа. Страх смертный, что придут и повесят вниз головой и собаки обглодают лицо мне. <...> Приехал бы я в Москву, да проезд невозможен: нужно все «по служебным делам» – вот я и сижу на горелом месте и вою, как щенок шелудивый. И пропаду, как вошь под коростой, во славу Третьего Интернационала. <...> Вы пишете о стихах! Стыдно мне выносить их на люди. Они уже с занозой, с ядком. Бесенята обсели их, как мухи. И пишу я мало. В месяц раз. Печатаюсь в крохотной уездной газетке. Присылаю Вам и прозу свою – думаю, не помеха будет то, что она была пропечатана в упомянутой газетке: никто этого не знает. <...> Еще прошу Вас высылать мне журнал, передать Есенину, чтобы он написал мне, как живет и как его пути. До свидания, Виктор Сергеевич. Приветствую Вас из Жизни, а если пропаду, – то из Смерти».

Клюев упоминает в этом письме и о выходе в свет двухтомника своих сочинений – «Песнослова», выпущенного в Петрограде Народным комиссариатом по просвещению. Раздраженно и горько сетует Клюев на неряшливость итоговой для него книги: «Народное просвещение издало мои стихи в двух книгах, издало так, что в отхожем месте на стене грамотнее и просвещеннее пишут. Все стихи во второй книге перепутаны, изранены опечатками, идиотскими вставками и выемками. Раз в истории русской литературы доверилась народная Муза тем, кто больше всех кричал (надрывая себе штаны и брюхо) об этой музе, и вот последствия встречи... И не давятся Святополки окаянные пирогом с начинкой из потрохов убиенных, кровями венчанных братьев своих». Тем не менее появление «Песнослова» было важным событием и для автора, и для читателей, которые могли проследить по двухтомнику все творчество Клюева – крайне неровное! – от 1905 до 1918 года.

Составляя «Песнослов», Клюев успел включить во второй том целый ряд стихотворений, не попавших в сборник «Медный кит», в частности – цикл «Ленин». Что же касается первого тома, то он произвел существенную перестановку внутри отдельных разделов («Сосен перезвон», «Братские песни» и др.), так что они далеко не соответствовали составу одноименных сборников. Некоторые из своих ранних стихотворений Клюев отредактировал и исправил, что, впрочем, не пошло им на пользу. В. Львов-Рогачевский резонно заметил по этому поводу, что «к документам революционной эпохи не подходят с поправками через 9 лет».

С февраля 1919 по май 1920 года Клюев не покидал Вытегры. По воспоминаниям старожилов, к нему относились в городе дружелюбно, уважали его и считались с его «странностями». Один из вытегоров, И.Н. Рябцев, рассказывал, что Клюев всегда ходил в поддевке и в русских сапогах гармошкой; его длинные редеющие волосы были гладко причесаны и смазаны маслом. Некоторые, однако, воспринимали поэта с раздражением. Один из присутствовавших в красноармейском клубе «Свобода», где Клюев произнес слово («Медвежья цифирь») перед пьесой «Мы победим», в издевательском тоне рассказал об этом в столичном журнале «Вестник театра». Оказывается, «совдепизированный» Клюев «на своем разлюбезном хлыстовствующем Севере» разговаривает с красноармейцами «обычным своим красивым, кудрявым, но часто таким темным языком, что «к чему клонит» нет никакой возможности разобрать». И что совсем удивительно, восклицал в заключение неизвестный автор, это сам Клюев, эстет, мистик и «славянофил», подпевающий «своим дьячковским фальцетом» «Интернационал», который поют красноармейцы.

В марте 1958 года Н.И. Пелевин, в прошлом – вытегор, работавший в ЧК, рассказывал ленинградскому литературоведу Л.Р. Когану, профессору Библиотечного института им. Н.К. Крупской, «любопытные вещи о Н. Клюеве»: «Оказывается, в 1918 г. Клюев был членом партии! Очень елейный и подхалимистый. Собирал всяческими способами иконы, особенно старые, и, как потом выяснилось, торговал ими. Его, конечно, вскоре исключили из партии».

Клюев действительно был исключен из партии весной 1920 года. Религиозные убеждения поэта, посещение им церкви и почитание икон вызывали, как видно, недовольство у части вытегорских коммунистов. 22 марта уездная конференция РКП(б) в Вытегре рассмотрела вопрос о возможности дальнейшего пребывания поэта в партии. Выступая перед собравшимися, Клюев произнес слово «Лицо коммуниста». «С присущей ему образностью и силой, – сообщала через несколько дней местная газета, – оратор выявил цельный благородный тип идеального коммунара, в котором воплощаются все лучшие заветы гуманности и общечеловечности. Любовь как брак с жизнью, мужественные поступки, смелость мысли, ясность взора, бодрая жизнерадостность – таков лик коммуниста, сближающий его отчасти с мучениками и героями великих религий на заре их основания». Далее поэт «доказал собранию, что нельзя надсмехаться над религиозными чувствованиями, ибо слишком много точек соприкосновения в учении коммуны с народною верою в торжество лучших начал человеческой души.