«Из всех поэтов, – писал В. Львов-Рогачевский в газете «День», – которые выступили как живые иллюстрации к докладу Городецкого, глубоко взволновал всех только Н. Клюев. Но какое отношение имеет он к акмеистам и адамистам? <...>

После первой книги Н. Клюев стал желанным гостем разных кружков.

Мне тяжело смотреть, когда Н. Клюева представляют публике то парнасец Валерий Брюсов, то мистик Свенцицкий, то развязный певец Голгофы Иона Брехничев <так! – К.А.>, то акмеист Сергей Городецкий. Как это унижает талант!»

В другой своей статье «Символисты и наследники их» Львов-Рогачевский противопоставлял адамистам молодых поэтов – Клюева, Клычкова и Мариэтту Шагинян, которые, по мнению критика, «связаны с землей, с народом, с его чаяниями, которые несут в этот мир горячий порыв, у которых уста говорят "от избытка сердца"» (Современник. 1913. № 7).

Трудно с точностью установить, что именно говорил Клюев в Литературном обществе и действительно ли он, как утверждает Ахматова, отрекся от «Цеха поэтов». Видимо, нечто в этом роде все же имело место в начале 1913 года (может быть, под воздействием Львова-Рогачевского). В личном архиве М.Л. Лозинского сохранился любопытный документ – недатированное письмо Клюева в редакцию газеты «Биржевые ведомости». Судя по содержанию, оно было написано вскоре после появления статьи Львова-Рогачевского в газете «День».

«...До меня дошли слухи, – писал Клюев, – что критик из «Современного мира» г. Львов-Рогачевский в недавнем фельетоне в газете «День» обвинял Цех поэтов, к которому я имею честь принадлежать, в том, что меня «заманили» туда. Мне это кажется обидным, и я спешу разуверить г. Львова-Рогачевского в его представлении обо мне как о полном незнайке своей дороги в искусстве. Мое тяготение именно к Цеху поэтов, а не к иным группам, вполне сознательно».

На первый взгляд, письмо Клюева опровергает свидетельство Ахматовой. В действительности противоречия нет. Письмо Клюева было написано, но не отправлено (в архиве Лозинского находится оригинал), и это наводит на мысль, что оно служило как бы распиской. Встревоженные проникшим в печать мнением о том, что Клюев не имеет отношения к акмеизму (и еще более – его собственными аналогичными заявлениями), руководители «Цеха», видимо, потребовали от поэта разъяснений, и притом – в письменном виде. Не желая открыто порывать с «Цехом», Клюев предпочел подтвердить свою принадлежность к нему. По всей вероятности, письмо Клюева предполагалось отправить в редакцию «Биржевых ведомостей» лишь в том случае, если бы разговоры о «заманивании» олонецкого поэта, обидные скорее для «Цеха», чем для него самого, продолжались публично. Этого, однако, не произошло, и письмо навсегда осталось в архиве Лозинского.

Итог кратковременного сближения Клюева с акмеистами тем не менее важен: общаясь с ними, олонецкий поэт (надо сказать, весьма восприимчивый к посторонним влияниям) уточняет свое отношение к поэтическому слову. Стремление к звучности, «чеканности», «материальности» стиха заметно окрашивает его художнические искания после 1912 года. Пластический элемент играет в его поэзии 1910-х годов (и позднее) не последнюю роль. И все же преодолеть «заветы символизма» Клюев полностью так и не смог. Тяготение к «несказанному», «невидимому» сохраняется в нем на долгие годы. «Мы любим только то, чему названья нет» – эта строчка из раннего стихотворения Клюева вполне выражает «тайную» суть его поэзии. Мировосприятие Клюева было и оставалось в основе своей религиозным, мистически окрашенным (хотя в сочетании с противоположным устремлением к «материальности» оно подчас как будто терялось).

В середине марта 1913 года Клюев покидает Петербург и до сентября 1915 года более не появляется в столице. Его отношения с петербургскими литераторами, в том числе и с «Цехом поэтов», на время затухают. Имя Клюева исчезает со страниц и обложек акмеистических изданий; ни Городецкий, ни Гумилев не откликаются на его новые сочинения. Издание книжки «Плясея» в «Цехе поэтов» также не состоялось. Не удивительно, что письма Клюева тех лет (например, к Брюсову, Миролюбову, Есенину) содержат горькие упреки в адрес Городецкого. «...Вот только Городецкий, несмотря на то, что чуть не собственной кровью дал мне расписку в братстве, – молчит и на мои письма ни гу-гу», – пишет он Миролюбову в конце 1914 года. Клюев пытался также возобновить отношения с Гумилевым. В октябре 1913 года он посылает ему «Лесные были» с дарственной надписью. Однако синдики «Цеха поэтов» не отзывались на послания Клюева; видимо, не могли простить ему его отречения.

Отдалившись от Блока и символистов, расставшись с акмеистами, Клюев еще более непримиримо относился к шумно заявлявшему о себе тогда футуризму. В его стихах и письмах 1910-х годов содержатся резкие выпады против Бурлюка, Маяковского, Северянина и др. Их творчество казалось Клюеву бездуховным, поверхностным, лживым, и поэт-крестьянин решительно отвергал его, как и эстетскую атмосферу литературно-артистических кабаре, где ему довелось побывать в 1912-1913 годах. Посетителей и участников тех знаменитых вечеров, всю петербургскую богему Клюев именовал не иначе, как «собачьей публикой» (по названию кабаре). «Я холодею от воспоминания о тех унижениях и покровительственных ласках, которые я вынес от собачьей публики», – писал он Есенину в августе 1915 года. Богема и футуризм были в глазах Клюева почти тождественны. «Я теперь узнал, – жаловался Клюев Блоку в ноябре 1913 года, – что к «Бродячей собаке» и к «Кривому зеркалу», и к Бурлюку можно приблизиться только через грех, только через грех можно сблизиться и с людьми, живущими всем этим». В автобиографическом стихотворении «Оттого в глазах моих просинь...» Клюев рассказывает, что – после того, как он «пропел» свои «Лесные были», – ему «в поучение» дали «пудреный том» Игоря Северянина, и «сердце поняло: заживо выгорят Те, кто смерти задет крылом». Конечно, разрушительный пафос футуризма, его «авангардизм», урбанизм, вызов традиционной нравственности, тяготение к заумному языку – все это было внутренне чуждо певцу «Матери-Жизни» и блюстителю «древних песенных заветов» (слова Городецкого), каким считал, верней, стремился утвердить себя Клюев.

Итак, в 1913-1914 годах Клюев оказался на время вне литературных группировок, что отчасти скрашивалось для олонецкого поэта его все растущей в России известностью. В феврале – марте 1913 года в издательстве К.Ф. Некрасова почти одновременно выходят в свет «Лесные были» и «Сосен перезвон» (второе издание). Сборник «Лесные были» отличался от двух предшествующих книг в первую очередь тем, что в нем были обильно представлены клюевские стилизации «под фольклор», прежде всего – песни в «народном духе»: «Девичья», «Свадебная», «Острожная», «Слободская», «Бабья песня», «Кабацкая», «Рыбачья», «Сизый голубь» и др. Вошли в книгу (из сборника «Сосен перезвон») «Лесная быль» и «Песня о Соколе...», а также «Святая быль» (разумеется, без посвящения Брихничеву). Впрочем, Клюев ориентировался не только на народное творчество, но и на аналогичные попытки русских поэтов, например А.К. Толстого или Блока. В ноябре 1913 года Клюев напоминает Блоку – в связи с «Лесными былями» – про их разговор о «былинах» А.К. Толстого. В том же письме Клюев пишет о блоковских стихотворениях в народном ключе («Загляжусь ли я в ночь на метелицу...», «Песельник») и связывает с этими произведениями собственные «песни» («Плясея», «Бабья песня», «Сизый голубь»). Для создания своих стихотворных стилизаций Клюев использует лексику, образность и некоторые приемы, характерные для русской песенно-эпической традиции. То и дело мелькают в его стихах «Жар-птица», «хмелен мед», «трава-лебеда», «парчовый сарафан», «сыр-дремучий бор», «муравонька шелкова», «синь-туман», «скатна ягода» и т. д.; фольклорное происхождение имеют многие зачины его стихотворений («Не шуми, трава шелкова...», «Как по реченьке-реке...», «Как во нашей ли деревне...» и т.п.) и обороты типа «дрожмя дрогнула», «годы коротати», «любезна память», «бел-гербовый лист» и др.